Он поднял голову, и в голосе его зазвучал гнев.
— Вот какой гордый, ого! — насмешливо прошипел урядник и сердито спросил:
— Так ты ей, значит, дал разрешение, а?
— Дал! — ни минуты не колеблясь, ответил Павел.
Данилка засмеялся в кулак.
— Ну, если так, то мне тут нечего делать. Но! Трогай!
Бричка покатилась и глухо застучала по улице деревни. Павел обратился к родным, стоявшим позади него; глаза его горели, как свечи.
— А вы держите крепче язык за зубами! — с порывистым движением руки закричал он, — а то я хоть и смирный, а гнев свой показать сумею… Какое вам дело до того, что она ушла, и что вас так интересует, когда она вернется — скоро или не скоро? Если она сделала кому-нибудь зло, то мне, а не вам. Вот что! Но она никакого зла не сделала… Она к семье своей пошла, с моего позволения пошла! Вот вам новость!.. Замолчите, и чтоб я больше никогда вашей болтовни про нее не слыхал.
— Ой, Павлюк, — жалобно застонала Ульяна, — ты уже нас совсем не любишь, если так нами пренебрегаешь… — и она прибавила еще тише: — из-за этой мерзавки, негодяйки…
Жалобный голос сестры, которую он вырастил на своих руках и как отец снабдил ее всем нужным, когда она уходила из родного дома, смягчил немного его гнев.
— Не пренебрегаю я вами, — спокойно ответил он, — я только прошу и приказываю, чтоб вы не делали того, что мне неприятно… Я вам этого никогда не делал, не делайте же и вы мне… А она к своей семье пошла, с моего позволения пошла, и возвратится ли скоро или не скоро, — это я сам прекрасно знаю. Вот вам новость… помните же!
Он отошел, но, пройдя всего несколько шагов, переступил низенький забор и опять остановился у своей избы; плечами он уперся в стену и дышал часто и тяжело, как будто был очень утомлен. Шапку он поднял до половины лба и смотрел на дорогу, еле заметной белеющей полосой пересекавшую темные поля. Козлюки ушли в свою избу, два маленькие окна которой были освещены.
Изба Павла стояла за его плечами, темная, запертая и молчаливая. Мгла густела, молчание опять воцарилось от неба до земли; его прерывал только ветерок, который перед самым наступлением ночной темноты сорвался неизвестно откуда, зашелестел сухими стеблями в огороде и полетел в сосновый лесок, к могилам и крестам. Сосны зашевелили ветвями и протяжно зашумели; мелкий дождевой туман опустился с туч, которые, все более темнея, сливались в одно черное, повисшее низко над землей покрывало. Для жителей деревни началась осенняя ночь, темная, длинная, не скрашенная еще вечерницами, которые начинались позже, ближе к зиме. Поэтому, кроме собак, которые пробегали иногда у стен и заборов, ни одна живая душа не показывалась на улицу из освещенных изб, откуда слышались звуки мирных разговоров. В леске над могилами закричала сова. Ворота дворика тихо скрипнули, и в густом мраке чья-то небольшая темная фигура, прошмыгнув через дворик, остановилась перед Павлом.
— Павлюк… — прошептал кто-то.
— Что? Кто это такой? — дрогнувшим голосом спросил Павел.
Но женщина не ответила на его вопрос. Она была низкого роста, и, чтобы заглянуть ему в глаза, ей приходилось высоко поднимать голову. Подняв голову, она прошептала опять:
— Павлюк, зачем ты торчишь перед избой как сторож? Будто столб какой, стоишь и таращишь ночью глаза на поле. Ведь уже ночь… Иди в избу! Чуешь? Ну, иди же, а то люди подумают, что ты с ума сошел или злой дух в тебя вселился.
Неизвестно почему, она говорила все это шопотом, — ведь слова ее не заключали в себе ничего таинственного, и вокруг не было никого, кто бы мог услышать ее. Но это был такой шопот, каким обыкновенно говорят люди, ухаживающие за опасно больными или умирающими: в нем чувствовалась забота и тревога, какие вызываются таинственным и грозным появлением болезни или смерти.
— Чуешь, Павлюк? — все более настойчивым шопотом повторяла она. — Иди в избу! Что ты тут выстоишь? Вот уж и дождь пошел. Ну, иди же! Иди, иди!
Обеими руками, наваливаясь всем своим худощавым телом, она стала толкать его к дверям избы. Но эта настойчивость возмутила его.
— Чего ты от меня хочешь, Авдотья? Чего ты ко мне привязалась, как смола? — сердито прошептал он. — Ну, отстань! Если захочу, так и всю ночь простою, тебе-то какое дело?
— А вот и не простоишь! Не дам я тебе даром погибнуть! Что ж это? Разве я мало больных видела и от смерти спасала? И тебя спасу!
Повидимому, состояние, в котором находился Павел, она тоже считала болезнью. Еще утром, встретившись с ним на берегу реки и уставившись на него своими живыми глазами, она покачала головой и тихо промолвила:
— Что-то ты, Павлюк, плох стал, как будто тебе неделя только осталась до смерти.
И, проворно поднимаясь в гору с ведром, полным воды, она решила, что вечером пойдет к нему наведаться… Теперь она опять шептала:
— Иди в избу, я тебе что-то про Франку скажу. Максим сегодня приехал из города, он видел ее в городе. Если пойдешь в избу, так я скажу, а не пойдешь, так и оставайся, как немая тварь, не имеющая никакого понятия… или как глупое дитя, не понимающее своего спасения…
Недаром в эту минуту пришло ей на ум сравнение с дитятей. Много, много раз, когда сын ее Максим и два другие сына, и дочери, и потом молоденькая невестка лежали на нарах в горячке или в других болезнях, она стояла над ними с горшком становнику или порушенику в одной руке и с деревянной ложкой меду в другой и говорила:
«Если напьешься зелья, так дам меду, а не напьешься, так и оставайся, как немое животное, не имеющее никакого понятия…»
— Если пойдешь в избу, я что-то про Франку скажу, а не пойдешь, то так и оставайся… Что же мне с тобой всю ночь здесь простоять? Ради тебя, как собаке, на дождике мокнуть?
Павел надвинул шапку на лоб.
— Мне не нужно никакого известия о ней… — проворчал он, — я сам все знаю… к своей семье ушла…
Так же как перед тем с урядником, с сестрой, с шурином, так и теперь с Авдотьей он обращался несвойственным ему образом — дерзко и нетерпеливо. Однако он двинулся к дверям избы и с громким стуком отворил их; входя в темные сени, он еще раз повернул лицо к черным полям и совсем уже потонувшей в темноте, невидимой глазу дороге.
В темной избе Авдотья заговорила громче, но все еще мягко:
— А-а-а! Ну уж и холодно у тебя в избе! Гм! Должно быть, ты уже дня три не топил печку. Ел ты что-нибудь сегодня или нет? Должно быть, не ел: как видно, в печке не было огня. Ну, дай спички, я разведу огонь и сварю тебе ужин! Ах, ты, старый да глупый! Давай спички, где они?
— Разве я знаю, — поищите, пожалуйста, сами.
Хриплым голосом произнеся эти слова, он сел на скамейку у окна. Женщина тихо, как мышь, суетилась в темной избе, обшаривая руками печку, трубу, стол и скамейки. При этом она шептала:
— Каб их паралич разбил! Каб их скрутило!.. Каб их хвароба…
Так она проклинала спички, которых не могла найти. Наконец она нашла их, и тотчас в ее руке блеснул маленький синий огонек, а потом длинным пылающим языком зажглась щепка. Авдотья нашла ее тоже ощупью, подняла с земли, а теперь держала зажженную в поднятой руке, ожидая, пока она разгорится. Перед глубоким, пустым, холодным отверстием печи, при свете пылавшей, как факел, щепки резко вырисовывалась ее голова в красном платке и лицо в рамке этого платка, изборожденное на щеках, на лбу, вокруг губ и глаз множеством глубоких морщин, но, несмотря на это, овальное, полное и румяное, как крепкое, только слегка тронутое морозом, осеннее яблоко. В черных живых, быстрых глазах, окруженных множеством морщинок, блеск огня зажигал золотые искры. Она развеселилась и разговорилась:
— Вот сейчас тебе и огонь будет, и ужин, и тепло станет в избе. А есть у тебя сало? Похлебки с салом сварить, что ли? А то как стану я чистить картошку, так до полночи голоден будешь. А с похлебкой возни немного. Потом посидим, поговорим, а если захочешь, так я и переночую тут… Все же не будешь одиноким, как волк… раньше ты привык было к этому, да теперь уж отвык… Ого! Разве я этого не знаю и не понимаю? Я все знаю и все понимаю. Когда мой помер, так сердце мое так болело, что если бы я осталась хоть на минуту одна, то так вот, кажется, и умерла бы и конец мне был бы. Но некогда было одной оставаться… дети не дали умереть… я за детьми смотрела и подгрудник пила. Я и тебе подгруднику принесу, в горе, известно, ужасно сердце болит, а как этого зелья напьешься, так сейчас боль утихнет и легче станет… Завтра чуть свет я тебе опять огонь разведу и одним духом к своим помчусь… Ого! Я еще, слава богу, с двумя избами и с двумя хозяйствами справлюсь. Сила есть и охота есть… Почему бы нет? Доброму человеку в горе помочь — разве это мало значит? Господь бог за это грехи отпустит, а ты, Павлюк, если отблагодарить захочешь, то как-нибудь принесешь нам немного рыбы… Фаддей и Ганна рыбку любят, страх как они, бездельники маленькие, любят ее, больше даже, чем сахар или бублики; а если не захочешь принести, так бог с тобой, и не приноси… не нужно… Все равно… лишь бы я тебя вылечила от этой скверной болезни! Ей — ей, вылечу! Почему бы не вылечить? Не такие я болезни видела и лечила.