Он даже усмехнулся, как будто извиняясь, и мне показалось, что при этом он посмотрел на меня. Объяснение закончилось, но Майкл все еще держал его, не расслабляя занесенной руки.
— Какие стихи? — спросил Майкл, видимо, не зная, что делать дальше.
— Я написал стихотворение, большое, почти поэму, я ее всем читаю. — И вдруг он стал читать:
— Он был мой Север, Юг, мой Запад, мой Восток, Мой шестидневный труд, мой выходной восторг, Слова и их мотив, местоимений сплав. Любви, считал я, нет конца. Я был не прав. Созвездья погаси и больше не смотри…
Он читал в специфической авторской манере, немного монотонно, делая ударение на только ему известных слогах. И все же в этой декламации проступало скрытое глумление, возможно, в интонациях, но только одна я могла его различить. Впрочем, он не дочитал стихотворение, широкая ладонь Майкла сжала его лицо, вминая щеки, а затем с силой толкнула назад.
— Смотри, гад, — сказал Майкл, подойдя к нему, лежащему совершенно беззащитно на земле. — Еще раз увижу — тебе не жить.
— Заканчивай, Майк, — сказал кто-то из собравшейся толпы, — может быть, он правду говорит. Может, так получилось и никто не виноват.
Майкл повернулся и посмотрел на людей, стоявших за его спиной.
— Да, Майк, кончай, а то полицию вызовут. Пойдем в дом. Майкл все же пнул ногой распростертое на земле тело, Куда-то в мягкое, но уже не сильно, скорее для острастки, и подошел ко мне.
— Это правда? — спросил он. — То, что он сказал про стихи, правда?
— Не твое дело, кретин. — Я вложила в свои слова столько злости, сколько смогла. Щека горела, я не чувствовала уже половину лица.
— Ну, ладно, — сказал Майкл, — прости. Я ведь не знал.
— Уйди, — сказала я, мне на самом деле не терпелось, чтобы он ушел.
— Ну, ладно, пойдем.
Понятно, что он хотел примирения, а чего ему было не хотеть? Я всегда примерно выполняла все свои обязанности, особенно женские. А что я получала взамен, разбитую губу?
— Проваливай, — повторила я и сама удивилась своему голосу.
— Я тебе позвоню?
— Нет, — ответила я твердо.
— Ты мне позвонишь?
— Я подумаю. — Я готова была сказать все, что угодно, лишь бы он ушел.
Похоже, Майклу было достаточно этого компромисса, и он повернулся и побрел в сторону дома. Там, чуть в стороне, шли ступеньки, и не надо было мне, дуре, карабкаться по крутому откосу, ломать ногти, стоило только посмотреть внимательно. Впрочем, это уже не имело значения.
Я подождала, пока все уйдут, а потом подошла к своему неудачливому знакомому. Он успел сесть, ноги раскинуты в стороны, спина ссутулена, одна рука упиралась в землю. Я присела рядом.
— Что у тебя с рукой? — спросила я.
— Не знаю, сломал или вывихнул.
— Это он ее… — Я не знала, как продолжить.
— Нет, это при падении, наверное. — Он посмотрел на руку, а потом на меня. Сейчас у него было на редкость глупое лицо. Все избитое, опухшее, в синяках, но довольное, я видела, оно было довольным, его основательно разбитое лицо, и оттого выглядело особенно дурацким и трогательным. Я улыбнулась.
— Ты чего? — спросил он и тоже улыбнулся.
— Улыбаешься, радуешься, что жив остался? — Я протянула руку и сняла прилипший к его виску пожухлый лист.
— Ну, в общем, да. — Его взгляд вновь обретал прежнее озорство.
— Я даже не знаю твоего имени. Как тебя зовут?
И тут он стал хохотать, даже не смеяться, а именно хохотать. Я тоже не удержалась.
— Ты чего? — спросила я сквозь смех, глядя на его перекошенное от хохота и боли лицо.
— Это очень смешно… Я чуть тебя не трахнул… А ты не знаешь моего имени… — Он смеялся так заразительно, я понимала, что это выходит напряжение, но все равно поддалась. — Меня чуть не убили из-за тебя… — проговорил он, прорываясь сквозь смех.
— Ну, ладно, убили… — вставила я.
— Ну, хорошо, чуть не покалечили… а она не знает моего имени. Это очень смешно…
Мы покатывались еще пару минут, а потом смех стал стихать.
— Ты можешь идти? — спросила я.
— Надеюсь, — ответил он, вытирая слезы.
Мы вышли на улицу, он хромал и прижимал одной рукой другую. Минут пять мы ждали случайного такси.
— Так как тебя зовут? — снова спросила я. Он усмехнулся, но теперь уже коротко.
— Стив, — ответил он.
— Стив, — зачем-то повторила я. А потом снова спросила:
— А ты вообще кто? Чем занимаешься?
— Да вот, дерусь по вечерам, хотя в основном являюсь объектом для избиения.
Я улыбнулась, мне нравилось, что он так легкомысленно говорит о происшедшем. Другой бы пыжился, а этот, наоборот, смеялся.
— Нет, на самом деле, что ты делаешь: учишься, работаешь?
— Да это неинтересно. — Он попытался махнуть здоровой рукой, но у него не получилось, я видела, как он поморщился от боли. Прошло несколько секунд, и он все же сказал:
— Преподаю лингвистику в университете.
— Так ты серьезный человек, — удивилась я. — Старый уже, наверное?
— Нет, не очень. — Он повернул ко мне лицо, и я сама увидела, что не очень.
— Как тебя еще с работы не выгнали, — я немного ехидничала. — Вам ведь, учителям, вроде бы не полагается к незнакомым девушкам приставать.
— Так они же не знают. — Он сказал это так просто, что получилось опять смешно. — А потом если и выгонят, то к лучшему.
— Ты, похоже, не очень в лингвистике? — уточнила я, хотя мне, конечно, было все равно.
— Не-а, — подтвердил он, — не очень. Мы замолчали.
— А стихи, которые ты читал Майклу, действительно твои? — спросил я позже.
— Ну да, мои, как же… — Он посасывал губу, потом сплюнул под ноги.
— Оден, классика, знать надо.
— Ты не жалеешь? — спросила я еще через минуту.
— О чем?
— Ну как, что едва не разбился, что больно, что рука вот, похоже сломана?
Он поднял голову и посмотрел на меня, отчетливо посмотрел, и сказал серьезно:
— Знаешь, поступки, о которых сожалеешь поначалу, они единственные, о которых память остается. А раз остается, значит, они и есть самое ценное. Память отсеивает. Понимаешь? — Он помолчал, а потом добавил, и голос его сразу утратил серьезность:
— Да и потом, зачем жалеть? Если жалеть, то и делать не стоит. А если все-таки делаешь, то уж нечего жалеть.
— Очень просто, — сказала я.
Он кивнул, мол, действительно, просто.
Так все и было, говорю я вслух, так я и познакомилась со Стивом. Я опускаю глаза к книге, я могу еще разобрать очертания слов, но складывать их все вместе — уже невозможно. Так же и с океаном, я еще могу рассмотреть отдельные его части, но соединить их и слить в единую океанскую стихию уже сложно, и все из-за темноты. Темнота это не только недостаток света, это, когда что-то живое вползает, вкрапливается в каждую частицу прозрачного воздуха и сначала растворяется в нем, слегка притупив собой прозрачность, а потом, осмелев, разрастается и поглощает ее, выпуская пары ядовитого полумрака. В этом замутненном, сгустившемся воздухе тоже есть своя прелесть полутона, но нет кристальности, чистоты и порядка.
Мне уже давно пора перейти в дом, я окоченела от холода, но не то воспоминания, не то сам холод заворожили меня, и я безвольно подчиняюсь их обезболивающей, убаюкивающей власти. Все же я заставляю себя и встаю, держа книгу в одной руке, а плед в другой, океан остается у меня за спиной, и только его непрерывный шум да еще скрип освобожденной качалки догоняют мои шаги.
В доме тепло. Я завариваю чай и усаживаюсь на диване, подогнув под себя ноги. Натянувшиеся на коленях джинсы сдавливают слишком туго, и я встаю и стягиваю их и остаюсь в одних колготках. Они тоже плотно обтягивают живот и бедра, но они подвижнее и гибче, и я снова поудобнее пристраиваюсь на диване. Я набрасываю на себя плед, он еще хранит вечернюю океанскую прохладу, но я знаю, скоро он отогреет и себя, и меня, и я вновь чувствую себя уютно и покойно. Книга открыта ближе к началу, и взгляд мой останавливается на параграфе под номером семьдесят семь.