Мы все поочередно дежурили по классу. Главная забота дежурного выгнать всех в коридор во время большой перемены и проветрить класс. Но никому не удавалось выгнать упрямого кретина Боброва, опорожнявшего в парту мочевой пузырь. Предельная исполнительность была и осталась самым прочным из моих качеств. Я из кожи лез вон, чтобы изгнать Боброва. Однажды мне удалось выхватить его из-за парты, прервав мочеиспускание.

- Жидовская морда! - процедил сквозь зубы Бобров и ударил меня в грудь.

Тут же прозвенел звонок, и я сделал вид, что лишь это помешало мне расправиться с Бобровым. Но Тамарка не дала себя обмануть.

- Почему ты не дашь ему? - горячим шепотом сказала она во время урока - мы сидели за одной партой, чтобы она могла списывать у меня решения задач. - Чего ты его боишься?

Милая Тамарка-интернационалистка, если тебе попадутся на глаза эти строки, то знай, что я не забыл твоей доброты, пусть на малое время вернувшей мне душу. Равно на всю жизнь запомнил я бойкие струйки крови, побежавшие из глупых ноздрей Боброва. Наверное, он страдал гемофилией, как наследник престола, или нарочно расковыривал нос, чтобы оправдать свою небоеспособность.

Бобров был укрощен, но и меня ждала расплата. Тамарка служила мне надежным прикрыти-ем, но когда она заболела крупозным воспалением легких, мой час настал. Уже прозвенел звонок, мы ждали появления учителя, дверь отворилась, и вошел Агапеша, видимо, куривший в уборной. Он неторопливо приблизился к моей парте и врезал мне сперва в одно ухо, потом в другое. Было больно, я оглох, но самое ужасное - по ноге побежала струйка. Я обмочился. Выскочив из-за парты, я кинулся в уборную. Заметили или не заметили ребята мой позор? Приведя себя в порядок, я долго не решался вернуться в класс. Но что было делать? Там остался ранец, учебники, тетрадки, да и не мог же я сбежать с уроков. Со смертью в душе я прошмыгнул в дверь. Козлобородый Степан Степаныч, учитель черчения, долго отчитывал меня своим лающим басом за опоздание, но я не очень переживал, поняв по равнодушным лицам однокашников, что они видели только оплеухи, которыми Агапеша никого не мог удивить.

Ночью мне приснился мой славный предок генерал-лейтенант Дальберг. Сидя на коне и раздувая усы, он проводил очередную экзекуцию над усмиренными бунтовщиками. Дюжие солдаты выхватывали из толпы то одного, то другого бунтаря и распластывали на колоде. У всех наказуемых было плоское лицо Агапеши...

Антисемитизм приносили из дома, как бутерброд с колбасой или яблоко. В школе нас до отвала пичкали дружбой народов. Однажды меня заставили участвовать в праздничном представлении, посвященном угнетенным народам. Я должен был изображать индейца. Мама покрасила в коричневый цвет свою тонкую ночную рубашку, ставшую моей смуглой кожей. Голову украсил набор из перьев, которому позавидовал бы сам Гайавата. На него ушли все перья от маминых дореволюционных шляп, хранившихся в круглых коробках на верхотуре старого платяного шкафа. Широченные брюки Верониного племянника, украшенные бахромой, споротой с вольтеровского кресла, и мокасины - восточные ночные туфли с загнутыми носами - завершали наряд.

Два других индейца, Бобров и Рыльник, были не скажешь одеты, а раздеты под детей прерий: голое тело, трусики, сандалии и воронье перо в волосах. Они дрожали от холода и зависти ко мне, когда мы вышли на сцену школьного зала. Мы принялись скандировать ужасные вирши о страданиях обитателей резерваций, и я заметил, что на реснице Боброва повисла слеза. Почему он может так искренне и глубоко; сочувствовать далеким краснокожим братьям, но не чувствует и тени сострадания к более близким территориально бледнолицым братьям, которым тоже приходится несладко?

И еще мне хотелось понять, почему другие еврейские мальчики, а наш класс уступал разве что синагоге по чистоте неарийской крови, живут припеваючи, их никто не преследует, не шпыняет, и если Агапеша порой напоминает о Бердиче или Жмеринке, то как рачительный городовой для порядка, а на меня все шишки валятся? Наверное, все дело в том, что они смирились со своим положением, надели желтую повязку на рукав и обрели в этом известную свободу. А я не надел повязки, мешает другая моя половинка, пусть я никогда не вспоминаю о ней, она не забывает меня. Самому мне кажется, что я тих и незаметен, но это самообман. Я слишком заметен и на Агапешу с присными действую, как тряпка на быка. Повторялась дворовая история, и не было выхода...

Но облегчение пришло. На следующий год нас снова перетасовали, и в новом классе кончилось царство Агапеши. Бобров, Сикель и еще несколько хулиганствующих из свиты Агапеши отсеялись, пошли в какие-то рабочие школы, а Рыльник уже открыл для себя очарование ферзевого гамбита, застегнул штаны, а кофту сменил на рубашку. Против Агапеши составился заговор, меня туда не вовлекли, а я не стал напрашиваться, поскольку хотел получить с него мой личный должок. Я очень окреп на пороге отрочества. "Одесский грузчик!" - сказал однажды Агапеша, измерив вершками ширину моих плеч. "Не одесский, а московский" , - ответил я и дал ему в морду. "Я этот удар тебе сроду не прощу", - сказал Агапеша и тут же опрометью кинулся вон из класса. Он заметил своих преследователей, двинувшихся в нашу сторону.

Месть не доставила радости. Агапеша был обложен со всех сторон,как волк в загоне. Он не решился ответить мне, и в тайнике души я рассчитывал на это. Агапеша по-прежнему мог справиться со мной, но был бессилен против восставшего класса, поддержанного, как потом выяснилось, чистопрудными наемниками. А эти ребята могли пустить в ход и кастет, и нож. Я поступил низко и, как ни искал для себя оправданий, не находил их. Человек всегда устраивается с собой, но я не устроился, и сейчас, по прошествии жизни, мне так же стыдно, как в те неправдоподобно далекие времена. Неужели во мне действительно продолжается тот мальчик?..

Агапеша в класс не вернулся, он бежал из школы, и дальнейшая его судьба мне неизвестна. С уходом Агапеши изменился самый школьный воздух. Исчез запах серы - запах Сатаны и кошек, живущих в подъезде. Агапеша несомненно был сделан из того же материала, что и "величайшие гении человечества", поэтому так благостен и освежающ был его уход...

6

И все-таки страх, подлый рабский страх глубоко угнездился в душе. Один унизительный случай особенно цепко вклещился в память. Он связан с катком "Динамо", уже упоминавшимся выше. Каким-то чудом его серебряное блюдо уместилось в густотище застроенного-перезастро-енного центра Москвы. Здесь дом лезет на дом, не найдешь свободного пятачка: между помойкой и гаражом встроен крольчатник, рядом чистильщик сапог развесил макароны шнурков и насмердил сладкой гуталиновой вонью, вгнездился в какую-то нишу кепочник, а на него напирает электросварщик, обладатель слепящей искры, сараи, подстанции, всевозможные мастерские теснят друг дружку, толкаясь локтями, и вдруг город расступается и с голландской щедростью дарит своим гражданам чистое пространство льда.

Здесь были запрещены беговые норвежские коньки, что определило лицо катка - не грубо спортивное, а романтичное, галантное. Катались чаще всего парами: рядом, взявшись наперекрест за руки. Центр катка был выделен для фигурис-тов и танцоров. Ледовый флирт творился под льющуюся из черных рупоров музыку. Лещенко тосковал о Татьяне, ликовал за самоваром с Машей и признавался в скуке, мешающей забытью; Утесов, рыдая, прощался с любимой; Козин воспевал дружбу, а резкий, с грузинским акцентом тенор Бадридзе жаловался на "образ один", что не дает ему ни сна, ни покоя.

Самые счастливые часы зимней жизни отроческих лет я провел на этом катке. Не помню уже, кто открыл мне его, но затем я перетащил сюда всех моих школьных друзей, ломавших ноги на бугристом, в трещинах, полыньях и снежных наметах естественном льду Чистопрудного катка.

Но мы забыли, что есть люди, считающие себя законными хозяевами "Динамо", им наше свободное поведение, веселье и беззаботность, наши летучие ледовые романы - что вострый нож живому сердцу. Нами попрано святое право места. И они устроили нам баню в длинном переходе, соединяющем Петровку с Неглинной, когда мы, перебесившись, перенаслаждавшись, усталые до изнеможения, возвращались домой. И предвестьем грядущих апокалипсических забав человечества в талом воздухе прозвучал древний русский клич: "Бей жидов!" О второй части призыва к этому времени еще не вспомнили. Тогда я впервые обнаружил, что "жид" - понятие очень растяжимое, условное и крайне удобное для тех, кто решил разделаться с неугодными людьми. В жиды попал Юрка, Павлов, наш лучший школьный конькобежец, признававший лишь скоростные трассы Парка культуры и отдыха. Мы затащили его в наш ледовый Версаль соблазнами не спортивного, а галантного рода. Ему очень хотелось промчаться по льду, скрестив руки с Ниной Варакиной - будущей своей женой. Он оплатил зубом короткие минуты блаженства. Воистину, в чужом пиру похмелье. Я убежден, что группа решительных евреев с криком "Бей жидов!" могла бы устроить русский погром посреди Москвы. Зто не менее реально, чем прямо противоположное: наладившийся в последнее время отъезд русских в Израиль и другие благосклонные к еврейской эмиграции места. Признание: "Я жид" распахивает заветные двери с непреложностью пресловутого: "Сезам, откройся".


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: