Но в тот роковой день мне было не до пустопорожних рассуждений. После зычного и все расставившего по своим местам клича я был как под наркозом и даже не почувствовал боли, когда рослый парень лет семнадцати, с румяным лицом былинного доброго молодца, разбил мне нос и губу. Избиение произошло на глазах наших подруг - позор, стыд, но никому не вспало в голову сопротивляться, даже Юрке Павлову, получившему со словом "жид" местечковый трепет.
Отсмаркивая кровавые сопли, я думал вовсе не о мести, а о том, что вечером мне идти на "Испанского священника" в МХАТ-2. Мила Федотова сказала, что тоже придет. Я боялся, что распухший нос лишит меня двойного удовольст- вия. Я хватал горстями снег и прикладывал к лицу. Очевидно, Милу тоже озаботило состояние моего носа, она подошла и стала помогать мне унять кровь. Славные девочки! Они видели нашу слабость и несостоятельность в беспощадно враждебном мире и все нам прощали. Они даже влюблялись. в нас.
В театре я видел сцену сквозь багровый отсвет, исходивший от моего распухшего носа - примочки снегом несколько | уменьшили его размеры, но снять багрец не могли. В том же в красноватом мареве я видел со своего яруса сидящую в партере Милу. Наши глаза встретились, и вспышка Милиного румянца была ярче пожарных тонов моего тогдашнего мира.
Мы вместе возвращались домой через Театральную площадь, намело свежего снега, и все искрилось под фонарями; вверх по Театральному проезду, по Мясницкой, Кривоколенному пере- улку, обогнули мой дом и вошли в тишайший в этой тихой ночи Сверчков переулок. Мы миновали, не задержав взгляда, дом номер десять, где жил стройный армянский мальчик, счастливый обладатель мотоцикла, кожаных краг и перчаток с раструбами; этот мальчик вырастет, станет Милиным мужем, уйдет на фронт и погибнет в первом же бою. А вот и новостроечный массив в Потаповском, заселенный крупными военными. Один из самых, крупных - Милин отец, молодой красавец и весельчак. Жизни ему оставалось менее трех лет, он пойдет по делу Тухачевского, а золотоволосая Милина мать отправится в лагерь и ссылку на; восемнадцать лет.
У ворот Милиного дома ей поклонился высокий человек с седыми висками, прогуливавший большелапого щенка-дога. Он старомодным жестом приподнял меховой пирожок, как будто Мила была взрослая дама.
- Добрый вечер! - сказала Мила, покраснев от гордости.
- Кто это? - спросил я.
Она назвала одну из самых распространенных фамилий, упомянула почему-то о балетной школе. Я уже не слушал, какое мне дело до случайного прохожего.
Стоп! Наверное, это просто совпадение, но ведь жизнь очень грубый и решительный драматург, не боящийся никаких совпадений. Я никогда не задумывался над тем, что у тяжелораненого лейтенанта, однофамильца этого человека, были сестры-балерины.
В дни войны выпускницу стоматологического института в связи с нехваткой хирургических кадров послали в госпиталь оперировать. Ей доверяли... нет, скидывали случаи теоретически безнадежные. Но безнадежнее безнадежного казался молодой офицер с развороченным животом. Шесть часов длилась операция. Лейтенант несколько раз умирал, а хирург терял сознание. Миле казалось, что она спасает -жизнь раненому, - она спасала свою собственную судьбу и судьбу своих детей и судьбу матери, чтобы лагерница и ссыльнопоселенка стала прапрабабушкой. Всего лишь месяц не дожила она до золотой свадьбы своей дочери и лейтенанта с того света.
Так совершили мы путешествие по Милиной судьбе, конечно, ничуть о том не подозревая, занятые друг другом и снегом и ночью. Мила, застенчивая, легко краснеющая, робко и нежно заглядывала в мое разбитое рыло...
Я ушел далеко в сторону от своей темы. Мне не хочется, чтобы у читателя сложилось впечатление, будто я ухлопал всю жизнь на возню с национальным вопросом. Конечно, это не так. Были, не раз были - чистый снег, ясные ночи, теплый, доверчивый локоть...
7
Осенью тридцать седьмого года, по выходе отчима из тюрьмы, мы переехали в Приарбатье,. Отчима) посадили за год до так называемой "ежовщины" по чистому недоразумению, случается и такое в большом хозяйстве, Писателя пустили по делу экономической контр- революции. Поскольку он лишь путался под| ногами, через год его выпустили, зачтя ему этот год как наказание за невмененную вину. Вообще же никакой "ежовщины" не было, это легенда. Былая сталинщина, независимо от того, чьи руки держали щит и меч: Ягоды, Ежова, Берии, Абакумова, Меркулова или кого другого.
Отъезд из дома, где я родился и провел семнадцать лет : своей единственной и неповторимой жизни - от первого крика до первой любви, где было пережито столько милого, трогательного, больного и страшного: ночной солдат, ворвавшийся в сон, голос Верони: "Спи, маленький!" - попытки дружб и прикипевшие к груди плевки, сумасшедшие паровозные гудки в мартовской черноте; где я начал писать, бросил и снова начал, уже навсегда, - оказался сух и холоден, без прощальных слов, без раскаяния и сожалений, неотделимых от всякого расставания. Мы уезжали днем, когда взрослые жильцы были на работе, а дети в школе. С Толькой Соленковым мы давно порвали. Без ссоры и объяснений, просто нам нечего стало делать друг с другом. Во дворе мои несостоявшиеся дружбы и забытые вражды тоже давно кончились, я ходил через парадный ход, а черный ход, дворы и Армянский переулок стали не нужны. Покидая свою комнату, я посмотрел в окно на помойку, голубятню, общую плоскую крышу дровяных сараев - ничто не шелохнулось в душе. Церковь Николы в Столпах, где было столько намолено, давно уже закрыли два надстроечных этажа нашего дома, какое-то время торчала верхушка креста центрального купола, затем и она исчезла - церковь снесли. Никакой печали, ни тени лирического чувства я не испытал - этот мир давно изжил себя; те же, кого я любил, уезжали вместе со мной, а Катя останется в нашей жизни.
Через год после окончания школы я побывал в своей старой квартире и удивился, как она мала, темна, тесна и убога. Но так и обычно бывает при свидании с родным пепелищем. Меня послала мама с каким-то поручением к Кате. Поскольку я хотел заглянуть на книжный развал у Китайской стены, мне удобней было пройти черным ходом. Без всякого волнения спустился я по знакомой каждой щербатой ступенькой грязной лестнице.
На коротком пути к подворотне дорогу мне заступил невысокий франтоватый молодой человек в белых перчатках. Я не узнал его, а догадался, что это Женька Мельников, лишь когда он схватил меня за лацкан пальто и с каким-то присвистом высказался по национальному вопросу.
Боже мой, какая духота! За прошедшие годы столько было страшного, столько людей ушло в смерть, в никуда, столько пролито слез, и другое было: минули детство и школа, пришла пора пусть не мятежной, пусть взявшей "на прикус серебристую мышь" юности, да ведь юности, черт побери! А здесь ничего не изменилось, не сдвинулось, те же тухлые стоячие воды. Часто удивляются: откуда берется фашизм? Да ниоткуда он не берется, он всегда есть, как есть холера и чума, только до поры не видны, он всегда есть, ибо есть охлос, люмпены, городская протерь и саблезубое мещанство, терпеливо выжидающее своего часа. Настал час - и закрутилась чумная крыса, настал час - и вырвался из подполья фашизм, уже готовый к действию.
За эти годы я стал другим. Прежде всего, я уже не принадлежал этому двору, не зависел от него и не считался с ним. В кармане пиджака лежала тугая розоватая бумажка - паспорт допризывника, где в графе "национальность" значилось: русский. А мою взрослость удостоверял студенческий билет. Возможно, подсознание произвело мгновенный расчет на основе названных данных и вынесло решение, но мне казалось, что я чисто рефлекторно отбросил Женькину руку и столь же рефлекторно дал ему в глаз. Он упал, тут же вскочил, сжимая в руке булыжник.
- Брось камень, говно, - послышался ленивый голос.
Из подворотни выдвинулся огромный, как конная статуя, Витька Архаров с прилипшей к губе папироской. Он глядел поверх наших голов в какую-то свою даль.