– Ну, тыл у меня есть, и вовсе не только миллионы.
– Какой, например?
– Эта страна, эти люди.
– Если ты имеешь в виду шайку величественных ведьмуг и двуполых хлыщей, которых ты созвала сегодня, – что ж, мне остается лишь вежливо рассмеяться тебе в лицо! В них есть своеобразная элегантность, ничего не скажешь, а молодые люди красивы и, как я слышала, очень недурные любовники. Но разве это все, чего мы ищем в человеческом обществе?
– По-моему, все.
– Эскапизм! – выкрикнула Мег. Это было ее излюбленное словцо, инвектива, которую она бросала в лицо миру слюнтяев и недоумков, уверенная в том, что призвана поучать их и строго отчитывать. Феномен, который являла собой в ее глазах миссис Стоун, постепенно стал проясняться под ее взором, словно болезнетворный микроб под линзами микроскопа, обретать четкость и символический смысл. Она уже видела в подруге юности не просто богатую бездельницу, некогда бывшую актрисой, но вынужденную оставить сцену (видимо, по той причине, что взялась за роль, для которой была слишком стара), а некий символ эпохи, столп того общества, что в слепоте своей сбилось с пути и идет к неизбежному распаду. У нее не было жалости к этому миру. Ведь жалость подобна капелькам влаги на запотевших линзах микроскопа и только мешает при анализе; и сейчас, на этой террасе, мисс Бишоп приятно было выступить в роли обличительницы того зла или хотя бы его микрочастицы, которым чревата вся история нового времени; ибо и рушащаяся золотая древность расстилавшегося под нею Рима, и увядающее, испуганное лицо стоящей рядом женщины олицетворяли для мисс Бишоп один и тот же отвратительный процесс, имя которому – разложение.
– Не верю, что ты говоришь это искренне, – сказала она. – Но пусть даже так, пусть у тебя было больше энергии, пробивной силы, чем таланта. На что ты намерена употребить эту энергию теперь? Сунуть ее в карман, словно ключ от дома, где больше уже не живешь? Энергию можно претворить только в действие, а под действием я отнюдь не подразумеваю беспорядочные половые связи. Да, я буду называть вещи своими именами. И ты меня будешь слушать. Прежде чем пустить тебя на борт «Куин Мэри», тебе сделали противотифозную прививку, а сейчас, богом клянусь, ты получишь другую инъекцию – простую инъекцию правды, и сделает ее человек, которому твои интересы достаточно дороги, чтобы вспрыснуть тебе эту вакцину. Я в ужасе от тебя, Карен; то, что ты делаешь с собой, вызывает у меня отвращение и ужас, и не у меня одной. Если ты думаешь, что здесь тебе удалось укрыться от посторонних глаз, избежать толков и пересудов, то позволь тебя вывести из этого заблуждения! Вот так: уйма слухов о тебе, притом самых невероятных, зубоскальство по твоему адресу в столбцах светской хроники всех газет Нью-Йорка, Лондона и Парижа! Избежать огласки так же невозможно, как выскочить из собственной шкуры. В общем, знай: притча во языцех, пожилая женщина, помешанная на смазливом юнце, да что там, влюбляющаяся до потери рассудка то в одного, то в другого смазливого юнца из этих жиголо и сводников, этих красавчиков с липовым титулом, который хоть и придает им шику, но не может прикрыть их подлинной сути – вот кем ты…
– Перестань! – крикнула миссис Стоун. Вцепившись в руку мисс Бишоп, обвивающую ее талию, она попыталась высвободиться, но тщетно, рука обхватила ее еще крепче, неумолимый голос продолжал:
– Нет, ты выслушаешь все до конца! Вряд ли ты примешь это к сведению, но выслушать ты меня выслушаешь! Я приехала сюда, чтобы высказаться начистоту. Всем известно, что ты вытворяешь. И ни один из тех, кто когда-либо знал тебя, и, уж бесспорно, ни один из тех, кто когда-то тебя любил…
– А кто они, эти люди, что «когда-то любили меня»? – закричала миссис Стоун. – Можешь ты мне назвать хоть одного?
– Да их тысячи. Ты представляла…
– Да, представляла. Исполняла всевозможные роли! Но никогда, не «когда-то там», а вообще никогда не была самой собою, не показывала, кто я есть на самом деле.
– Значит, вот ты кто на самом деле?
– Ну, кто?
– Тиберий в женском образе – вот роль, которую ты, по-видимому, исполняешь сейчас…
Стеклянные двери вдруг отворились, словно их изнутри распахнуло ветром.
Миссис Стоун пронеслась сквозь толпу гостей, расталкивая их, как расшвыривала вешалки с одеждой в платяном шкафу в поисках нужной вещи. Когда она добежала до двери спальни, кто-то взял ее за плечо. Не обернувшись, она ударила по удерживавшей ее руке. Быть может, оставила на ней следы ногтей. Вот дверь распахнулась, вот с треском захлопнулась, и голоса, негромкая музыка, далекое пощелкивание колеса рулетки, шарканье танцующих ног стали едва слышны, их заглушало даже журчание струйки, вытекающей из крана в ванной. Миссис Стоун плеснула себе в лицо тепловатой водой. Громко всхлипнула. Но все эти внешние проявления отчаяния, казалось, никак не были связаны с тем, что творилось у нее в голове. Голова была на диво спокойная, словно сидевшая там взаперти хищная птица улетела сквозь невидимое отверстие. Нет. Принимать транквилизатор, за которым уже потянулась ее рука, вовсе незачем. Она сунула лекарство обратно в шкафчик, захлопнула дверцу, и зеркальная дверца тут же стала ее лицом – лицо это смотрело на нее не то вопрошающе, не то смущенно и, покуда она вглядывалась в него, все сильней заливалось краской, словно удивленное тем, что она совершила нечто постыдное…
Ее же несет куда-то, бесцельно кружит в пустоте!
Вот внесло в спальню, вот вынесло из спальни, иначе не скажешь – ведь, по сути дела, незачем было входить туда и выходить тоже незачем. Это и есть кружение в пустоте. Если делаешь что-то без всякой на то причины, без всякого смысла, значит, тебя бесцельно кружит в пустоте. А есть ли вообще хоть в чем-нибудь смысл и можно ли говорить о причинах? Ну, причины-то можно домыслить задним числом, иной раз вполне правдоподобные. Иной раз правдоподобные настолько, что другие вполне приемлют их в качестве объяснения, как приемлют учтивую отговорку, собственного спокойствия ради или для сохранения светских отношений. Но за всем этим – пустота. Пустоту эту она ощущает давным-давно, с тех самых пор, как с разорванной нитки градом посыпались жемчужины и она вцепилась в чьи-то руки, пытавшиеся ее удержать, и, жаждая довершить акт самоуничтожения, бросилась обратно на сцену, залитую синеватым светом, жидким, как папиросная бумага; она прорывалась сквозь эту бумагу, как рвется посаженная на цепь могучая птица, пускающая в ход когти, чтобы высвободиться. Давно это было. Настолько давно, что можно и не вспомнить. И как его звали, того толстячка, что тогда с нею жил? А ведь у нее было к нему глубокое чувство, но какого рода чувство – этого она уже вспомнить не может. И вообще, та пора ее жизни – что это было такое? Во всяком случае, все это никак не связано с тем, что составляет ее жизнь сейчас. Ни тот человек. Ни та пора. Она завершилась каким-то фокусом, каким-то сценическим трюком, благодаря которому все это длится во времени, хотя давно уже остановилось. Вот именно, остановилось. «Остановилось». Слово-суррогат, долженствующее обозначать конец действия. Будто бросили что-то об стену, оно шмякнулось об нее с влажным звуком и упало там же, у стены. Но она-то сама не остановилась, ее по-прежнему несет, кружит в пустоте. В руке у нее стакан, стакан тепловатой воды, и она потягивает воду, но не останавливается. Ее все несет, кружит – вынесло из ванной, внесло в спальню, снова вынесло из спальни, внесло на террасу. И теперь она смотрит вниз, на город. Солнечный свет погас. Уже prima sera[4] . Все словно обернуто в синеватую папиросную бумагу. Но там, внизу, под каменной иглой, чья родина – древний Египет, как прежде, стоит молодой человек поразительной красоты, который вчера подал ей непристойный знак. Стоит там, внизу, и ждет…