Я продолжал себя уговаривать и тогда, когда меня втолкнули в комнатенку без окон и обхлопали со всех сторон, после чего было велено раздеться догола. Необходимая формальность, ничего не поделаешь. Я стоял на каменном полу под холодным душем. Вошел человек в белом халате поверх милицейской формы, с машинкой для стрижки волос.
Но когда, сунув ноги в ботинки, придерживая брюки, я прошествовал по коридору и сел на указанное мне место, боком к столу, перед яркой лампой, которая отражалась вместе с моей голой головой, с неузнаваемой физиономией в черном оконном стекле,- когда я уселся, вернее, когда меня усадили, дверь за моей спиной неслышно отворилась, милицейский чин, пожилой лысый мужик, собравшийся составлять протокол, вскочил, чтобы уступить место вошедшему человеку в штатском, молодому, с лицом, по которому словно прошлись утюгом. Человек сел. Без документов, сказал капитан милиции. Плоский человек кивнул и сделал знак капитану оставить нас вдвоем.
Он спросил, чем я занимаюсь.
Я ответил: собираю подаяние перед церковью святого Непомука. Что это за святой такой, поинтересовался он, побарабанил пальцами по столу и поглядел в окно.
Как ни странно, разговор, который занял, вероятно, не больше получаса,циферблат на стене показывал без четверти два, я взглянул на свои часы, собираясь перевести стрелки, но вспомнил, что часы у меня отобрали вместе с брючным ремнем, шнурками от ботинок и ключами от моей квартиры, подумал, что на самом деле время не такое позднее, хотя что значит "на самом деле"? На самом деле я сидел перед окном, выходившим во двор,- можно было разглядеть и решетку снаружи,- в городе, откуда я никуда не уезжал, где только что виделся с Катей и по-прежнему надеялся, что все наши ссоры в конце концов завершатся примирением, вот что было на самом деле, а того, другого города, и профессора, и Марии Федоровны никогда не существовало,- так вот, если вернуться к моей мысли: как это ни покажется странным, разговор с человеком, у которого не было лица, окончательно меня успокоил. Именно так он должен был выглядеть: скучающим, рассеянно-настороженным, загадочно-непроницаемым, как требовала его должность; в сущности, он не питал ко мне дурных чувств, таковы были "инструкции", другими словами, вступила в свои права рутина; всё было рутиной, то есть чем-то предписанным, подобно придворному этикету или дипломатическому протоколу. Все действовали как по уговору.
Мне хотелось сказать этому сотруднику или кем он там был: какое, в сущности, благо все эти условности, этот ни от кого не зависящий порядок, всё то, что по-русски выражается словами "положено" и "не положено"!
"Значит, говорите, милостыню собираете. Чего ж так?"
Я пожал плечами.
"Поэтому и решили вернуться на родину".
"Не то чтобы вернуться..."
Он перебил меня: "А вам не кажется, что вы...- и снова побарабанил пальцами,- своим поведением родину, народ, всю нашу нацию позорите?"
Чем это я позорю, спросил я.
"А вот этим самым. Сидите у всех на виду и канючите. И еще небось в каких-нибудь лохмотьях".
Этот вопрос или, лучше сказать, постановка вопроса заинтересовала меня, я возразил, при чем тут родина, о какой родине он говорит.
"Родина у нас, между прочим, одна!"
Я согласился, что одна.
"М-да. Так вот, у нас есть другие сведения".
Другие, какие же?
"У нас есть сведения, что всё это - маскировка".
Что он имеет в виду?
"А то, что ты сидишь на паперти и поешь Лазаря. (Тут следователь, как и полагалось, перешел на "ты".) А на самом деле занимаешься подрывной работой. Листовки печатаешь, организовал подпольную типографию".
Не листовки, а журнал. И почему же подпольный?
Человек поднялся, вышел из-за стола и воздвигся над сидящим. Потому что и я был как бы не я, а персонаж инструкций.
"Ты дурочку-то из себя не строй,- проговорил он.- А если не понимаешь, о чем речь, то я тебе объясню..."
Он добавил:
"Чем вы там развлекаетесь, мы прекрасно знаем".
Мне хотелось возразить: знаете, да не всё. Например, что период обращения кометы Галлея вокруг Солнца равен... Или что существует инстинкт нищенства, тайный голос, который зовет.
Мне хотелось сказать, что нет, не призрак - город с башнями и церквами; а вот то, что я нахожусь здесь, есть поистине наваждение, морок, закроешь глаза, откроешь - и ничего нет. Я сидел перед лампой, а он расхаживал в тени взад и вперед.
"К твоему сведению: мы всех вас знаем. Каждое слово, каждый шаг, что вы замышляете, куда ездите, откуда деньги берете, всё знаем... А вот ты мне лучше скажи...- Он остановился.- Просто так, не для протокола... Человек, который бросил свою старую, больную мать и уехал, вот так, взял и уехал за тридевять земель, как его можно оценивать? А что можно сказать о людях, которые оставили родину? Да ладно,- он махнул рукой,- я знаю, что ты хочешь сказать. Свобода выше родины - да? А чего стоит так называемая свобода без родины? Или, может, ты начнешь рассказывать, что у тебя не было другого выхода, дескать, пришлось выбирать: или на Запад, или...- И он ткнул большим пальцем через плечо.- А откуда ты знаешь, что тебя собирались арестовать, тебе что, так прямо и объявили?.. Может, поговорили бы, вправили мозги и отпустили?"
Вошел капитан.
"Верни ему барахло. Он мне не нужен. И отвези его! - крикнул он в дверь.Чтобы духу его здесь больше не было!"
"Ясно? - спросил, когда мы снова остались одни, человек за столом.- Еще раз приедешь, пеняй на себя".
IX
"Так прямо и сказал: пеняй на себя?"
"Так и сказал".
"Я что-то не пойму. Ты в самом деле там был или?.."
"Я сам не знаю, Маша".
Пора вставать, идти на работу. Я лежал, закрыв глаза, чтобы не видеть комнату и хозяйку. Рассвет не пробуждает во мне бодрых чувств, и это утро, конечно, не было исключением.
Она что-то делала, ходила по комнате. Остановилась. Фальшивым тоном спросила:
"Ну как я тебе показалась?"
"Что ты имеешь в виду?"
"Как я тебе... вчера вечером?"
Я пробормотал:
"Лучше не бывает. Первый разряд".
Фальшь, наигрыш, думал я, не те ноты. Утром не вспоминают, что было вечером. Просмотрев пьесу, выбрасывают билет. Нагая иудеянка на пороге шатра. Дурацкие смотрины в состоянии обоюдного подпития... Я не постигал, зачем я здесь оказался.