В отличие от брата, она, как и я сам, отличалась неспособностью к вере, что и помешало нам слишком углубиться в непроходимые дебри гностического мира; ну а Пьер чувствовал себя в нем, как рыба в воде, и лишь старался не стать чересчур назойливым фанатиком.

Время шло к вечеру, и солнечные лучи в последнем усилии зажигали огнем платаны. Я, прервав воспоминания, вернулся к экипажу.

— В «Монфаве-ле-Роз», — приказал я.

Кучер странно посмотрел на меня, не зная, выражать мне сочувствие или не выражать; но, возможно, его просто разбирало любопытство. Образ розы придает безумию некую особую окраску. Вот и авиньонское просторечное «tomber dans les roses», шутливая переделка выражения «tomber dans les pommes»[8] означает сойти с ума и попасть в то серое заведение. В прохладных вечерних сумерках мы ехали навстречу Сильвии. И я пытался представить, как она, в каком состоянии.

На посторонний взгляд это были всего лишь две обветшавшие от старости комнаты с высокими потолками в вечной паутине, тем не менее, вид имевшие довольно величественный, поскольку их не подвергали никаким переделкам. Переселяясь в Монфаве, Сильвия всегда занимала их, и комнаты всегда ждали ее, так что теперь уже казалось, будто они ей принадлежат. Ей позволили перевезти сюда из шато элегантную мебель, ковры, картины и даже большой гобелен из бывшей бальной залы. Поэтому, входя к ней, я неизменно испытывал приятное изумление, словно попадал в райский приют, полный покоя и красоты, до этого миновав довольно неказистые основные корпуса и далее череду длинных белых коридоров со стерильно чистыми стеклянными дверями, на которых краской были написаны фамилии врачей. К тому же, в комнатах Сильвии огромные окна-двери выходили прямо в сад, и она практически все лето жила на свежем воздухе. Это была жизнь привилегированного узника, и только когда наступала ремиссия, Сильвия возвращалась в обычную жизнь. Однако комнаты оставались за ней, и даже в ее отсутствие их обязательно прибирали и проветривали.

Сильвия работала под огромным, когда-то ярким, но со временем потускневшим гобеленом: охотники, трубя в рога, преследовали олениху. Загнав ее и оставив свой трофей грумам, они галопом мчатся мимо расположенных по диагонали туманных озер и романтических островков к холодным итальянским небесам, там, на горизонте, словно вышедшим из-под кисти Пуссена или Клода.[9] Олениха же, вся в слезах, тяжело дышит и истекает кровью. Отсутствие перемен меня успокоило. Все тот же прелестный старинный письменный стол португальских мастеров, ящики которого украшены ручками из слоновой кости; раритетный бюст Гонгоры;[10] увеличенный и вставленный в рамку автограф Андре Жида над пианино.

Грустно улыбаясь, рядом стоял Журден с ключом в руке, давая мне время освоиться. Взгляд мой наткнулся на связку рукописей и кучу записных книжек на ковре — словно они выпали из разорвавшегося пакета.

— Трофеи из комнаты Пьера, — пояснил Журден, проследив за моим взглядом. — Полицейские разрешили это взять в надежде, что она обнаружит что-нибудь важное. Но пока ничего. Похоже, она видела Пьера последней, понимаете? Пойдемте. Поговорим потом.

Сильвия ушла и теперь лежала на широкой кровати с тяжелым, красновато-синим балдахином, не пускавшим внутрь свет, прямо на покрывале. Глаза ее были закрыты, но она не спала. Об этом говорили движения ее любознательных пальцев — которые, похоже, медленно проигрывали гамму ля минор, неловко, с остановками, словно первый раз. Мы вошли почти бесшумно, но я сразу, благодаря многолетним за ней наблюдениям, понял, что Сильвия знает о нашем приходе, учуяла нас, как это бывает у зверей. Впрочем, ничего таинственного в нашем появлении не было, ведь она ждала меня. Почти машинально я опустился на одно колено и коснулся пальцем белого запястья, потом шепотом позвал ее. Она улыбнулась, и, повернувшись, долгим поцелуем нежно поцеловала меня в губы, однако глаз не открыла.

— Брюс, наконец-то, Брюс.

Но прозвучало это так, словно я привиделся ей во сне. Потом, переменив тон, она негромко, но отчетливо произнесла:

— Здесь все пропахло жженой резиной. Надо сказать Журдену.

Журден незаметно потянул носом, а она стремительно продолжала:

— Мне кажется, на самом деле, меня раздражало, как он ест. Тоби всегда так ел. Бедняжка Тоби.

Я взял ее за руку и, забывшись, спросил:

— Тоби уже приехал?

Не отвечая, она приложила палец к губам.

— Ш-ш-ш. Никто не должен нас слышать. Скоро он приедет. Он обещал. — Сцепив пальцы, она с озабоченным видом уселась на кровати, все еще не открывая глаз. — Дневники Пьера. Их так много, что мне не разобраться. Слава богу, Брюс, ты приехал. — У нее дрогнули губы. — Вот только запахи резины и серы… даже не знаю, какой хуже. Теперь я в твоей власти, Брюс. Кроме тебя, никого не осталось, кто мог бы меня сгубить. Ты сам убьешь меня, Брюс, или доведешь до самоубийства? Я должна знать правду.

— Ну что ты…

— Я должна знать правду.

Наконец-то она разомкнула веки и с улыбкой поглядела на нас — немного плаксиво, но в общем, взгляд был спокойным, и мне стало чуть-чуть легче. Удивительно, как ей удавалось выползать из своей болезни, стоило мне объявиться после долгого отсутствия. Так из морских глубин выплывает ныряльщик. Еще минута — и она опять лежала лицом к стене, теперь уже рассуждая вполне здраво:

— Вина за путаницу отчасти на мне, но вообще-то мы все виноваты. Ужасно стать полем битвы трех «я».

Я прекрасно понимал, о чем речь, но однако же молчал, не снимая пальцев с жилки у нее на запястье, с этого драгоценного хронометра пульса.

Сильвия вздыхала, однако довольно скоро ко мне — в который раз — вернулась уверенность, что непостижимым для меня самого усилием воли я потихоньку возвращаю ее в реальную жизнь. Весь фокус был в контроле (не всегда срабатывавшем), механизм которого мне хотелось понять, чтобы использовать это действо как сеанс терапии. Я пытался внушить себе, что рядом со мной она не сразу, но понемногу забывает о своем безумии. Всему, что она говорила, даже полной чепухе, я старался придать реальный смысл и тем самым побуждал ее к осмысленной речи. Приходилось делать вид, будто все, сказанное ею, имеет смысл, но, собственно, так оно и было, вот только добраться до сути этого смысла мне не всегда удавалось, словно суть тонула в осмысленности, как залитая водой лодка.

Нет ничего более противоестественного, чем любить человека, впавшего в безумие, пусть даже временное. Ответственность, напряжение, страх — это тяжелая ноша, уже хотя бы потому, что в периоды помрачения и истерии непомерно велика угроза самоубийства или убийства. Человек, любящий безумного, вынужден постоянно следить и за своим разумом, ведь рано или поздно каждый из нас понимает, как ненадежен его мозг. Постоянно наблюдая безумие, волей-неволей приближаешься к нему. Оказывается, лишиться рассудка легче легкого, и здравомыслие начинает представляться чем-то временным и ненадежным. Пока я проворачивал в голове эти тяжкие рассуждения, она говорила:

— Вроде бы все закончено. Но все ли? Жили-были три негритенка… потом их стало два. Я боюсь тебя. Что нам делать, Брюс?

Вопрос был задан совершенно осмысленно, и я решил этим воспользоваться.

— Ты была с ним? Как это случилось? Он действительно сам?

Она тихонько вздохнула и закрыла глаза, вновь уходя в забытье, в это изумительное убежище от назойливой реальности, а я почувствовал себя дураком — оттого что не дождавшись подходящего момента, спросил о самом важном. У Журдена хватило такта отвернуться. Едва мы услыхали легкое посапывание, как он, пожав плечами и стараясь не шуметь, потянул меня из спальни, напоминавшей подводную лодку, в сторону кабинета.

Но я довольно долго не уходил, почти осязая окружавшую меня тишину, наблюдая за Сильвией и прислушиваясь к ее все более глубокому дыханию, пока она пребывала в искусственном, навеянном лекарствами, небытии. Журден тоже терпеливо ждал; милый человек с немного косящим взглядом, который придавал ему грустно-осуждающий вид, отчего его улыбка обычно была тронута печалью. Даже летом он носил темные плотные костюмы, хотя наверняка задыхался в них, белые рубашки с жесткими воротничками и широкие галстуки, больше похожие на шарфы. Шепнув, что вернется за мной к обеду, он на цыпочках вышел из комнаты. Посидев еще немного с Сильвией, я последовал его примеру. Очутившись в соседней комнате, я вынужден был собрать разбросанные по ковру письма и записные книжки. Так Пьер всегда обращался со своими бумагами: все в полном беспорядке — всё еще в процессе работы, вплоть до последнего афоризма! Можно было подумать, что это спятивший барахольщик рылся в кучах старых концертных программок, городских карт, брошюрок, записных книжек и писем. Я кое-как все это рассортировал и аккуратно сложил, однако мне пришлось нелегко. Среди писем, в конвертах и без конвертов, оказалось много моих и Сильвии, которые она посылала мне, а я потом переправлял их ему — вот так я относился к нашему союзу, с моей точки зрения, обязывавшему нас делить друг с другом все, даже самые личные переживания.

вернуться

8

Упасть в обморок (фр.).

вернуться

9

Клод, Лоррен (1600–1665) — французский живописец и график.

вернуться

10

Гонгора-и-Арготе, Луис де (1561–1627) — испанский поэт.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: