Разглагольствуя о гуманности, о душе, о сухом рационализме века, о путях к обретению непосредственности чувства, о любви христианской (к ближнему) и мистически-эротической, эти люди реальную душевную трагедию человека уже не способны воспринять иначе как любопытный казус или как возможное опытное поле для решения _собственных_ "духовных" и душевных проблем. Ульрих, главный герой, не прочь увидеть в Мосбруггере воплощение первозданной цельности и силы инстинкта, чистый случай свободы от цепей всякого ratio и всякой "узаконенной" морали. Его приятельница Кларисса одержима идеей освободить Мосбруггера из тюрьмы, ибо это следствие ее другой, главной одержимости - идеей мессианства, причем густо ницшеанского. Оставленная любовница Ульриха Бонадея хватается за идею спасения Мосбруггера, надеясь вернуть таким образом любовь Ульриха.
_Человек_ по имени Мосбруггер исчез - остался объект, объект бесстрастно-аналитического, а то и болезненного, а то и небескорыстного интереса.
Человечность в героях Музиля органически поражена. История Мосбруггера высвечивает эту сторону трагедии.
В другой сюжетной линии - истории Клариссы - прослеживается один из истоков заболевания: Кларисса в самом точном смысле этого слова больна ницшеанством, оно методично разрушает ее психику, приводя к клиническому безумию. Музиль тщательно, скрупулезно описывает; развитие и этой трагедии.
Сказать о Музиле, что он показывает губительность ницшеанства, значит сказать очень многое. Это значит, что Музиль развенчивает не только изначально чуждые ему идеологические системы, но и те, возможности которых он для себя взвешивал - или которыми сам болел.
Как и в "Терлесе" и в "Тонке", образ главного героя в "Человеке без свойств" во многом автобиографичен. В ретроспективном изображении прежней, до "акции", жизни Ульриха варьируются обстоятельства духовной, да и "анкетной" биографии Музиля. В самой "акции" Ульрих явно выступает как "полпред" автора: его собственно сюжетная роль в ней пассивна, даже несколько странна, ибо он, презирая с самого начала всю эту около духовную суету, тем не менее исправно в ней участвует; но Музилю и нужен был "свой глаз" в этой среде, и он, так сказать, заставил Ульриха терпеть ее. Наконец, многочисленные, одна другую сменяющие утопии Ульриха, как бы иронически они иной раз ни подавались с самого начала и каков бы ни был конец каждой из них, аргументируются так увлеченно и пристрастно, что мы чувствуем: это наболевшее, личное; здесь бьется над проблемой Музиль-утопист, фанатик идеи "возможности".
Но опаснее всего для понимания Музиля целиком отождествить его на этом основании с героем. Дистанцию писатель оформляет столь же методично, сколь методично вкладывает в уста Ульриху собственные мысли.
В случае с первыми, ранними утопиями Ульриха это совсем очевидно. Они, собственно, и подаются не как утопии, а как "попытки стать значительным человеком", то есть попытки пойти в ногу со временем, прилепиться к тому или иному "актуальному" поведенческому модусу: военная карьера, потом инженерная карьера, потом - "чистая" математика.
С этой точки зрения и само участие Ульриха в "параллельной акции" приобретает двусмысленный характер: он не только ее критик со стороны, по поручению автора, - он и соучастник; как уже говорилось - равноправный член сообщества.
Но в то же время он, разочаровавшись во всех прежних попытках и насмотревшись на суету "акции", все решительней определяет для себя статус "человека без свойств" - человека, принципиально противопоставившего себя современному веку и настроившегося на "чувство возможного", на новые "попытки", причем на попытки именно "нешаблонные", небуржуазные. Последняя попытка компромиссного плана - родившаяся во время участия Ульриха в "акции" идея "генерального секретариата точности и души" - остается лишь чисто мыслительным допущением, никак не проверяется реальностью.
Так Ульрих от попыток адаптации - попыток, так сказать, рационалистически-прагматических - приходит к проверке другой крайности: к попытке утопии "нерациоидной".
Музиль здесь художественно разрабатывает модель, уже воплощенную однажды в образе Гомо в "Гриджии". Как и у Гомо, надежда на "иное состояние" связывается у Ульриха с отрешением от всего прежнего образа жизни, от всех буржуазных норм и свойств, от канонов морали и рассудка: открыть все шлюзы для чувства, распахнуть сердце любви и вере; жить не расчетом, а озарением; не практической деятельностью в реальном мире, а прикосновением к неизреченным тайнам "инобытия". В круг чтения и жизненного опыта Ульриха входят книги мистиков, теории Сведенборга. Снова и снова подступается Музиль к описанию "иного состояния", привлекая к этому поистине гигантский терминологический аппарат идеалистической философской традиции.
Но по сути исходные основания этой утопии не так уж сложны и не обязательно требуют мистического лексикона для своего описания - достаточно было бы психологического. Сам Ульрих происхождение ее ведет от одного эпизода своей юности - когда он, двадцатилетний лейтенант, влюбился в женщину старше его годами, "госпожу майоршу", но после первого же поцелуя, в смятении чувств, взял отпуск, уехал на остров и там, в одиночестве, "переживал" свое состояние. История с госпожой майоршей на этом, собственно, и закончилась, то было всего лишь мгновение юношеской влюбленности, но в этом-то и вся суть. Как _продлить_ это мгновение, как сохранить навсегда состояние вызванной им возвышенной вибрации всех чувств, сделать его постоянным _образом жизни_ - вот проблема и Ульриха, и Музиля. И здесь повод даже несущественен - это подчеркивается ироническим тоном рассказа о самой истории, банальность которой должна быть очевидна всем. Но Ульрих в своих последующих утопических авантюрах постоянно об этой истории вспоминает. Да и вообще Музилю в этих его построениях дорога была восходящая к мистикам мысль о том, что объект, вызывающий чувство любви, не имеет значения - важно лишь состояние любви, им стимулированное.
Перед нами - главный нерв, психологический корень музилевского утопизма. Жить в атмосфере перманентной экзальтации, нескончаемого подъема души, чем бы он ни был вызван, - вот мечта человека, изверившегося в рассудке и веке.
Но с другой стороны, чем бы ни был вызван этот подъем, повод к музилевской системе должен удовлетворять одному требованию: он должен опровергать весь предшествующий строй жизни, всю систему традиционных форм бытия, воcпринимаемую и отрицаемую Музилем как достояние ненавистного ему буржуазного века, этой "неудавшейся господней попытки". Мир музилевской утопии существует прежде всего как _антимир_; без этого он не может быть даже и _мыслим_; больше того - мир, питаемый одним лишь отрицанием, только и может быть что мыслим, а не осуществим; малейшее дыхание реальности эту конструкцию разрушит, сколь тщательно и долго она бы на таком основании ни возводилась. И Музиль слишком последовательный мыслитель и художник, чтобы этого не почувствовать - и не показать.
Согласно указанной выше "технологии" своей утопии, Музиль подставляет Ульриху повод, в котором наиболее активна энергия отталкивания от традиционных норм, - искушение инцестом. Идея расторжения всех запретов морали здесь заострена в крайней степени.
Но оружие это обоюдоостро. В нем не только резок эффект шока "на публику", в адрес "филистерских" представлений о морали - оно уязвляет и саму бунтующую душу. Одно из многочисленных описаний "иного состояния" у Музиля не зря строится на "пронзительном" метафорическом образе: "То была жалоба сердца, в которое бог проник глубоко, как заноза, которую не ухватить никакими пальцами". Чувство обреченности изначально витает над этой утопией, ибо мечта о любви как некоем самоотрешении, расширении собственного "я", выходе за его пределы при такой попытке ее реализации замыкается, по сути, в кругу того же "я". Мотив инцеста в романе - это сгущенный символ безысходности индивидуалистического бунта.
Об этот подводный риф и разбивается авантюра Ульриха и Агаты. Они-то ищут "всеобъемлющей" любви, они мечтают и о любви к ближнему, ко всем людям, - но снова и снова убеждаются в своей органической неспособности любить, неспособности разорвать заклятый круг. "Любишь все и ничего в отдельности!" - горестно восклицает Ульрих в минуту одного из таких прозрений.