Да, с нашим Гансом не заскучаешь.
С Павлом мы виделись довольно редко: ему приходилось много работать. Но Морис все-таки заставил его учить — вернее, вспоминать — русский язык, не упустив, разумеется, случая испытать на нем гипнопедию: иногда Павел ночевал у нас и магнитофон нашептывал ему, спящему, русские слова и правила грамматики.
Память о прошлом постепенно возвращалась к нему. Постепенно он действительно припомнил немало важных подробностей о своем пребывании в фашистской школе. Вспомнил имена некоторых преподавателей и то, как старательно пытались они выбить из детей все воспоминания о прошлом. За подслушанный разговор с другими ребятами о доме тут же сажали в карцер на несколько дней, давали только по куску черствого хлеба вместо обеда, а утром и вечером лишь по стакану воды, вспоминал Павел.
Выпустив из карцера, ребенка вызывали и спрашивали: как зовут отца и мать? Если он по неосторожности отвечал, ему делали укол каким-то лекарством и снова отправляли в карцер.
— Такую проверку постоянно устраивали, — рассказывал Павел. — Играешь в саду с ребятами, тебя остановят и спросят: «Как имя твоей матери? Надо уточнить в анкете». Ответишь — тебе укол и в карцер…
Эти отрывочные воспоминания, постепенно всплывавшие в памяти Павла, делали теперь понятным многое, что озадачивало Мориса в его поведении.
Видимо, подвергали детей и гипнотическому внушению.
— Нас вызывали и заставляли смотреть в глаза, — вспоминал Павел. — Или велели глядеть на такой шарик блестящий, качается на нитке.
Морис кивнул и сказал:
— А дети ведь особенно легко поддаются гипнозу. Не удивительно, что при такой «обработке» он подсознательно боялся пилюль и таблеток, тревожился на первом сеансе, а на все мои вопросы отвечал: «Не знаю…»
Понятной стала и фраза, однажды сказанная во сне Павлом: «Нам все разрешают. Делай что хочешь после занятий…» Оказалось, это было вовсе не проявлением хоть какой-то небольшой заботы о детях, а тоже изуверским расчетом, дьявольской психологической ловушкой. Детям нарочно разрешали делать все, что дома не позволяли родители. Их учили быть жестокими и поощряли драки, всякие подлые поступки, чтобы вытравить все человеческое, доброе, сделать послушными исполнителями «воли фюрера».
Морис провел еще несколько сеансов гипноза, потому что неясным оставалось многое: например, как мальчика вывезли фашисты из родных мест и каким образом он после Болгарии попал в Швейцарию. Но эти расспросы мучали Павла.
Судя по отрывочным воспоминаниям, в Швейцарию его вывез кто-то из охраны школы, сумевший, видно, дезертировать в горячке фашистского бегства. Рядовому это было сделать проще: Павлу смутно припоминался какой-то «добрый солдат Альберт». Возможно, этот Альберт был родом из Швейцарии. А Павлик помог ему пробраться туда, служа своего рода «охранной грамотой»: кто заподозрит беглого солдата в отце, везущем домой сынишку?
Когда же мальчик стал обузой, его подкинули в монастырь.
Конечно, так ли все это было, мы могли лишь гадать. Морис не хотел злоупотреблять и копаться без крайней нужды в детских воспоминаниях Павла. Важно, что мы узнали главное. А с тем, что многое в его биографии, видимо, навсегда останется неясным, придется примириться, — так ведь обычно и бывает в жизни, в отличие от романов.
— Если бы научиться свободно управлять памятью и легко вызывать любые воспоминания! — мечтал Морис. — Заново пережить молодость, унять боль старых горестей — ведь это было бы настоящее путешествие во времени. Заманчиво, верно?
— Очень.
— Точи нож, да не слишком: лезвие выщербишь, — довольно ехидно вставил тут поучающим тоном Ганс, но Морис сделал вид, будто не слышит.
— Тогда бы мы научились и легко и быстро наполнять память нужными знаниями, за несколько минут закреплять в ней навыки, на приобретение которых теперь уходит вся жизнь. Но пока, к сожалению, память шутит над нами, — добавил он, вздохнув. — В голову лезут всякие пустяки, а нужное и важное мы никак не можем припомнить.
Все-таки Павлу удалось вспомнить еще несколько примет родного дома: имя покойной бабушки, пруд со старыми деревьями возле села.
— А горы есть возле вашей деревни? — усыпив его, снова начинал Морис.
— Нет, гор нет. Откуда?
— Что ты любишь делать?
— Рыбачить. В речке или в пруду.
— Павлик, а ты хочешь увидеть маму?
— Мамочку? Да я и сейчас вижу мамочку… И сейчас… — Голос у спящего Павла вдруг задрожал, на глазах выступили слезы.
— Как выглядит твоя мама? Она полная? Или худенькая?
— Полная.
Во время одного из сеансов Морис пробовал задавать ему вопросы на украинском и белорусском языках. Выяснилось, что Павел их не знает.
Все эти сведения муж сообщал в письмах в Москву. В ответ мы получили оттуда много адресов из организаций, специально занимавшихся розыском людей, потерявших друг друга. Их сотрудники, желавшие всей душой помочь Павлу найти родных, проделали огромную работу.
Особенно заинтересовали Мориса два адреса — в Смоленской области и под Ленинградом.
В сведениях о них вроде сходилось все с теми приметами, которые припомнил Павлик: имена родителей, брата и сестры, даже имя бабушки — «баба Люба». Обе деревни находились в лесу и возле речек. И в той и в другой сеяли лен.
Пруд, правда, был только в смоленской деревне. Но она называлась Вагино, а деревня под Ленинградом зато точно так, как помнилось Павлу, — Васино.
С нее мы и решили начать и в начале мая, опять втроем, оставив огорченным очень хотевшего отправиться с нами Ганса, вылетели в Ленинград.
В деревне Васино нас приняли очень радушно. Встречал даже колхозный хор, женщины в старинных костюмах пели русские песни, надеясь, что они помогут Павлу вспомнить родные места. Но, увы, ничего тут ему не вспомнилось. И в семье Петровых не признали в нем своего пропавшего без вести сына. Это была не та деревня.
Неудача постигла нас и в Смоленске. Мы долго ходили по деревне, сидели на берегу речки и пруда, но Павел не узнавал этих мест.
Больно было видеть, как седая женщина, Ольга Ивановна Петрова, потерявшая в годы войны не только сына, но и мужа, жадно всматривалась в лицо Павла и все повторяла дрожащим голосом, уже отчаявшись, но все еще надеясь:
— Павлик, ты вспомни, сынок: у тебя был такой зеленый грузовик… Заводная машинка… Отец тебе подарил. Помнишь, ты еще потерял ключик от него и сильно плакал. Помнишь?
— Мне очень жаль, — тихо ответил Павел и низко опустил голову.
Я отвернулась, не могла на них смотреть.
Грустные, усталые и разбитые вернулись мы в Смоленск. Вместе с сопровождавшим нас местным журналистом молча сели в холле гостиницы возле круглого стола, покрытого пыльной скатертью.
— Н-да, — вздохнул Морис. — А я, признаться, на эти адреса надеялся. В других письмах многие приметы не сходятся.
Помолчав, он сказал Павлу:
— Может, вспомните еще какие-нибудь приметы? Пусть мелочь, пустяк. Иногда они больше запоминаются.
— Вспомнился мне такой случай, — неуверенно проговорил Павел. — Глупость, пустяк. У меня разболелся зуб. Братишка стал пугать, что в больнице сделают больно, и предложил: «Давай, я его тебе сам вырву». Я Борису верил и согласился. Мы пошли куда-то за сарай. Помнится, там были кусты малины, кажется. Борис привязал мне к зубу прочную нитку и дернул. И дернул так сильно, что зуб вырвался, а сам он упал. — Павел посмотрел на нас и нерешительно спросил: — Забавно?
— Забавно, — протянул задумчиво Морис. — Может, и пригодится. А кто-нибудь еще был при этой операции, не помните?
— Нет. Кажется, никого больше не было. Мы же нарочно ушли за сарай, чтобы никто не помешал.
— Да, это верно. Клодина, запиши, пожалуйста, со всеми подробностями на всякий случай.
По тону Мориса, однако, чувствовалось, что он не возлагает на это детское воспоминание больших надежд. Вряд ли оно, конечно, могло помочь в наших поисках. Но я все-таки начала записывать.
— Вот еще что вспомнилось, такая маленькая деталь, — сказал вдруг Павел. — Крыша у нашего дома была несколько необычная…