В воскресенье 4 августа 1976 года кошмары преследовали меня не во сне. Арабские террористы в содружестве со своими немецкими сообщниками захватили самолет компании Эр Франс и сейчас в аэропорту Энтебе произвели селекцию — отделили евреев от остальных пассажиров.

Снова селекция. Снова уничтожение евреев. И мир беспомощно разводит руками. А может быть даже доволен? А Советский Союз, снабдивший террористов оружием для уничтожения евреев, продолжает благословлять действия этих мерзких подонков.

В девять часов вечера позвонил Миша. Мы знали, что наши телефоны прослушивало КГБ.

— Дядюшка, — радость лилась из телефонной трубки, — я всегда удивлялся тому, что ты, интеллигентный человек, обожаешь цирк.

— Миша! Где? На арене, или под куполом?

— Воth!

Я тут же сообщил жене, что в Энтебе все в порядке, хотя даже представить себе не мог, каким образом израильтянам удалось это осуществить.

На следующий день, когда радиостанции цивилизованных стран с восторгом рассказали о фантастической операции Армии Обороны Израиля, когда советские средства информации, от злости захлебываясь ядовитой слюной, с гневом осудили очередную агрессию сионистов, на этот раз в Энтебе, в четырех тысячах километров от границ их «захватнической и фашистской страны», Фалик, Миша и я отпраздновали еще одно чудо в цепи чудес еврейской истории и выпили за упокой души славного сына нашего народа Ионатана Натаниягу.

Миша уже лежал в больнице, когда в октябре 1977 года мы получили разрешение на выезд в Израиль.

Больница в Феофании для сверхизбранных. Мне были знакомы все больницы в Киеве, но в Феофании я не был ни разу. До того как построили эту больницу, сверхизбранных лечили в Конче-Заспе. Дважды я консультировал там больных и имел представление о том, что такое сверхроскошь. Но даже больница в Конче-Заспе не шла в сравнение с Феофанией.

Мишу прооперировали по поводу рака. Мы знали, что дни его сочтены. Предотъездные дела почти не оставляли свободного времени. Но я ежедневно навещал его в больнице, иногда оставаясь на всю ночь в его двухкомнатной палате.

— Вот он кошмарный сон, который преследовал меня. Ты уезжаешь, а меня смерть догнала здесь. Не суждено мне увидеть Израиль. Одна только просьба к тебе. Если я не умру до твоего отъезда, оставь мне яд, чтобы я мог сократить мученья.

Миша умер за шесть дней до нашего отъезда. Хоронили его на Байковом кладбище. Не знаю, сколько сотен или тысяч людей пришли на похороны. В абсолютной тишине было слышно, как последние уцелевшие листья опадают на мокрую землю, как Фалик время от времени почти беззвучно произносит «Мишенька». Тишина была невыносимой. И тогда, стоя у разверстой могилы, учитель и друг Миши, академик Пекарь произнес:

— Согласно завещанию Михаила Федоровича Дейгена гражданской панихиды не будет.

Многозначительное молчание нарушил мой самый близкий друг Юра Лидский:

— Даже из могилы он сумел дать им пощечину.

Эту фразу услышали все. И поняли, кому Миша дал пощечину.

Он оставил три завещания — семье, руководству института и ученикам…

На одиннадцатый день после похорон мы прилетели в Израиль.

В аэропорту я впервые увидел Бетю. Ей исполнилось восемьдесят лет. Ее выразительное лицо сохранило следы былой красоты. А красота ее души, а неисчерпаемый искрометный юмор дополняли обаяние этой необыкновенной женщины. Общение с Бетей в течение года, до дня ее смерти, было для меня настоящим даром небес.

Здесь же в Израиле я познакомился со своими двоюродными сестрами и братьями, с их детьми и внуками. Здесь я увидел широко распустившуюся ветвь нашей родословной.

С чувством вины я смотрю на неотправленное письмо. «Dear Мгs. Dеgеn». Одна страница машинописного текста на английском языке, написанная мной не без помощи сына.

Он не просто мое продолжение. Он мой самый близкий друг с той поры, когда начал понимать человеческую речь.

Я написал это для моей американской родственницы как компенсацию за неотправленное письмо. Так в книге о моих учителях появилось незапланированное предисловие, не имеющее непосредственное отношение к моим учителям. Хотя… Если когда-нибудь мы встретимся, во время беседы я расширю и дополню эту главу. 1987 г.

Р.S. Мы встретились с Френсис Деген-Горовец, милой интеллигентной женщиной, интересным собеседником, президентом Нью-Йоркского университета, с ее замечательным мужем, с ее симпатичным братом Артуром Дегеном и его женой Сюзен. И потом мы встречались неоднократно.

Я узнал, что все четыре Дегена (Артур один из них), которых я обнаружил в телефонной книге Манхэттена, мои родственники, внуки двоюродного брата моего отца. Френсис вычертила родословную ветвь нашей фамилии на американской земле.

Мне приятно завершить предисловие сообщенинием о том, что сын Френсис репатриировался из Канзас-Сити в Израиль.

ДИМИТРИЙ СЕРГЕЕВИЧ ЛОВЛЯ

и

МИХАИЛ МИХАЙЛОВИЧ ЗОТИН

Из общей приемной дверь налево открывалась в кабинет директора института, доцента Д.С.Ловля. Напротив — в кабинет его заместителя по научной части, профессора М.М.Зотина. Директор — эпидемиолог по специальности, доцент кафедры инфекционных болезней. Заместитель директора — биолог, заведующий кафедрой биологии.

Впервые в кабинет директора я вошел с просьбой о переводе в Черновицкий медицинский институт из Киевского, в который я поступил за несколько дней до этого. Мрачный пожилой мужчина с болезненным лицом неприветливо выслушал мою просьбу, и, казалось, никак на нее не отреагировал. Я услышал единственное слово:

— Заявление.

После окончания войны прошло чуть больше четырех месяцев, а моей гражданской жизни было и того меньше, но я уже успел возненавидеть кабинеты и сидевших в них чиновников.

В приемной я написал заявление и снова вошел к директору. Корявым, но вполне разборчивым почерком он написал резолюцию и сказал:

— К декану.

Я поблагодарил и попрощался. Директор ответил едва заметным кивком головы. В его взгляде мне почудилось что-то знакомое. Так после приказа на атаку, уже неофициально желая удачи, смотрел на меня командир батальона. А может быть мне это только показалось?

С директором у студента первого курса не могло быть точек соприкосновения. Зато лекции его заместителя я слушал раз в неделю. Профессор Зотин — крупноголовый, с волосами белыми, как свежевыпавший снег, спокойный, обстоятельный, медлительный — читал курс биологии. Лекции тоже были обстоятельные, размеренные, без всплесков и без провалов. Для большинства из нас профессор был не просто представителем другого поколения. Он был из другого мира, о котором мы имели смутное представление.

В институте ходили слухи, что в 1937 году в Харькове арестовали доцента Д.С.Ловлю, старого коммуниста, одного из организаторов здравоохранения на Украине, человека величайшей порядочности. Этот слух был вполне правдоподобным. Но продолжение его казалось нам сомнительным. На собрании Харьковского медицинского общества выступил профессор Зотин и заявил, что арест доцента Ловли не просто ошибка, а преступление, поэтому врачи обязаны потребовать освобождения Ловли. И Ловлю освободили. Даже не очень четко представляя себе в ту пору, что творилось в 1937 году, я относился к этим слухам с некоторым сомнением. Уравновешенный, академичный профессор Зотин как-то не вмещался в образ героя.

В порядочности доцента Ловли мне вскоре довелось убедиться.

Заместителем директора по хозяйственной части непродолжительное время был мой товарищ по фронту. Как-то, встретив меня после занятий, он предложил зайти в забегаловку. С радостью я принял приглашение. Стояли трескучие морозы.

В общежитии меня ждала холодина. Дневной паек хлеба, — пятьсот граммов, если пренебречь недовесом, — я съел еще утром, и до следующего утра мне предстояло соблюдать голодную диету. Поэтому стакан водки и соленый огурец представлялись даром небес, которые не дарили мне в ту пору ничего, кроме гололеда.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: