Заместитель директора опорожнил свой стакан и сказал:

— Вчера вечером я впервые поднялся в квартиру Димитрия Сергеевича. Вся его семья, кто в пальто, кто в шубах, сидела за столом и ужинала. Картошка в мундирах. Хлеба — ни крошки. Меня пригласили к столу. Даже в шинели, даже с мороза я почувствовал, как холодно в квартире. Я сказал Димитрию Сергеевичу, что подбросил ему грузовик угля. Ты знаешь, что он ответил? Он поблагодарил меня и сказал, что не может принять уголь. Я объяснил ему, что машина угля для меня пустяк, что институт в месяц получает семьдесят пять грузовиков и эта капля останется незамеченной. Семья, окоченевающая от холода, молча следила за нашей беседой. Димитрий Сергеевич еще раз поблагодарил меня и сказал, что капля ему, капля другому и институт, сидящий на голодном пайке, останется вовсе без топлива. Не взял. Эх, жаль, нет у меня больше денег. Мы бы с тобой выпили за здоровье Димитрия Сергеевича.

Слава Богу, наконец-то наступила весна. Мы в компании отпраздновали первую годовщину Победы. Приближалась летняя экзаменационная сессия.

Профессора Зотина я всегда видел только на расстоянии — на лекциях и на партийных собраниях. И вдруг глупый случай столкнул меня с ним лицом к лицу.

Накануне экзамена по биологии ассистентка проводила консультационное занятие. Студенты задавали вопросы, и она объясняла, что по этому поводу следует ответить на экзамене. И тут черт дернул меня спросить, как согласовать дарвиновскую теорию с марксистским учением. То, что написано по этому поводу в учебнике, ни в какие ворота не лезет. Ассистентка покраснела и пробормотала что-то мало вразумительное. Тут возжа попала мне под хвост, и я сказал, что, если быть последовательным, дарвинизм следует связать не с марксизмом, а с теорией Мальтуса и, если эту теорию перенести на человеческое общество, то мы прийдем к выживанию сильнейшего, к учению Ницше и дальше — к фашизму. А я фашизмом сыт вот так.

В тот же день меня вызвали на партийное бюро.

Секретарь партийной организации начал с крика. А я очень не люблю, когда на меня кричат, и связь дарвинизма с мальтузианством изложил не совсем в повествовательной манере.

Не знаю, замечал ли меня раньше профессор Зотин, но сейчас он разглядывал меня с интересом.

Секретарь партбюро прервал мою лекцию. Только учитывая боевые заслуги и то, что излишняя горячность связана с инвалидностью и наличием в мозгу инородного тела, сказал он, ограничимся требованием в присутствии всей группы объяснить ассистентке, что заданный ей вопрос и последовавшая дискуссия были следствием недомыслия и недостаточного знания материала. Я уперся и попросил показать мне, в чем именно я ошибаюсь. Секретарь взорвался и предложил исключить меня из партии.

— Одну минуту, — впервые заговорил директор и едва заметно кивнул профессору Зотину. Даже не кивнул, а как-то неописуемо повернул голову и посмотрел на него.

— Деген, пожалуйста, подождите в приемной.

Члены партбюро взглянули на Ловлю с недоумением. Я вышел в приемную и почти тотчас же следом за мной вышел профессор Зотин.

— Садитесь, отрок, — сказал он, указав на стул. — Я сейчас скажу вам нечто такое, что не решился бы сказать даже некоторым проверенным друзьям. Вы, конечно, дурень, но из тех, на которых можно положиться. Так вот. Когда в 1937 году я выступил на Харьковском медицинском обществе в защиту Ловли, я понимал, что могу последовать за ним. Но в такой ситуации ни один порядочный человек не имел права поступиться своей порядочностью. А вы? Какого черта вы уперлись сейчас? Я биолог. Биология — моя жизнь. Вы думаете, что вы один такой разумный? А ведь я молчу. И другие молчат, чтобы не погибнуть бессмысленно, защищая свои маленькие принципы. Галилей, между прочим, отказался от более принципиальных положений, чтобы не пойти на костер. Если бы только дарвинизмом ограничивалось то, что сейчас творится у нас. Выживите, дурень вы этакий. Вот что для вас сейчас самое главное. И не только для вас… — Он задумался и продолжил другим тоном: — Короче, некогда мне с вами болтать. Посидите, пока вас вызовут. Войдете — повинуйтесь и кайтесь. Будут вам в глаза писать, благодарите партию и правительство за обильные дожди, которые обеспечат рекордные урожаи. Я с вами ни о чем не говорил и вы меня не слышали. Покаяние — ваша добрая воля.

Михаил Михайлович вошел в кабинет. Через несколько минут и меня пригласили туда.

Димитрий Сергеевич, так мне показалось, посмотрел на меня, как тогда, после того, что сказал «К декану», как смотрел на меня командир батальона перед безнадежной атакой.

Я каялся.

Через два дня я пришел на экзамен по биологии. Вытянув билет, я сел, чтобы подготовиться к ответу. Когда я подошел к столу экзаминатора, Михаил Михайлович взял из моих рук билет, бегло взглянул на него, отложил в сторону и сказал:

— Расскажите о теории Чарльза Дарвина с точки зрения марксизма.

Слово в слово я пересказал главу из учебника. Михаил Михайлович ни разу не перебил меня. Затем он взял матрикул и написал «Хорошо». Я вопросительно посмотрел на него. Профессор беспомощно развел руками. Это единственное «Хорошо» лишило меня повышенной стипендии, которую я получал весь второй семестр. В моем положении это была тяжелая потеря. В последующие годы, встречая меня после очередной экзаменационной сессии, Михаил Михайлович вместо ответа на мое приветствие спрашивал:

— Ну, что, моя четверка все еще единственная в твоем матрикуле? — И ехидно добавлял: — Идеология превыше всего. Hе стать тебе ортопедом, прочно не усвоив, что марксизм и дарвинизм едины. В утешение тебе скажу, что четверку поставил не профессор Зотин, а член партбюро Зотин.

Перед государственным экзаменом Михаил Михайлович велел мне принести матрикул. Он хотел исправить единственное «Хорошо» на «Отлично». Я отказался, объяснив, что отношусь к этой отметке, как к награде за попытку, пусть безуспешную, быть человеком. Михаил Михайлович улыбнулся и сказал:

— Быть тебе битым. Дарвин тебе не по душе. Лысенко ты считаешь жуликом.

— А вы?

— Я, брат, колеблюсь вместе с партией.

Весной 1949 года, в разгар правительственного антисемитизма, во время острейшей борьбы партии с «презренными космополитами» Димитрий Сергеевич Ловля получил выговор в областном комитете. Он проявил действительно чудовищное непонимание ситуации. Из трех кандидатов на Сталинскую стипендию трое оказались евреями. Вскоре после этого, перед началом очередного партийного собрания Димитрий Сергеевич подошел к нам и голосом еще более мрачным, чем обычно, произнес:

— Мне стыдно. Я хотел бы принести вам извинение от имени партии, но пока, увы, приношу вам только от своего имени.

Не ожидая ответа, он пошел к своему месту в первом ряду.

Через несколько месяцев после этого необычного извинения я во второй раз вошел в кабинет директора с заявлением. Оно содержало просьбу об отчислении меня из института. Димитрий Сергеевич прочитал заявление, удивленно посмотрел на меня и пригласил сесть. Я объяснил ему, что практические занятия в клинике онкологии убедили меня в ошибочности выбора профессии. Врач из меня не получится. Я не могу видеть страданий безнадежных больных.

— Начнем с вещей реальных и ощутимых, — сказал Димитрий Сергеевич, — ты проучился в институте четыре года.

— Три и три месяца.

Директор махнул рукой и продолжал:

— Четыре года ты потерял на фронте. Итого, почти восемь лет. Какую часть твоей жизни составляют эти годы? А теперь поверь моему опыту. Основа истинной медицины — это сострадание. В большей мере, чем наука. Если ты, видевший столько смертей и увечий, не очерствел и не выносишь страданий онкологических больных, значит из тебя получится врач. Вобщем, иди. Эту глупую бумажку я возвращу тебе, когда ты станешь профессором.

Димитрий Сергеевич не дожил до этого дня. Даже диплом врача вручал мне другой директор. После очередного строгого выговора в обкоме партии за нарушение политики о подборе и расстановки кадров старого директора сняли с работы. Правда, ему оказали милость — оставили доцентом на кафедре инфекционных болезней.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: