Яков Ефимыч был заботливый и надежный наставник, знающий специалист, сверх меры работящий, организованный, готовый везти за других воз нагрузки и всегда вымытый, выбритый, ухоженный, безупречный. Эльсберг светился, сиял, сверкал. Рубашкой всегда белоснежной и отглаженным костюмом в светлых тонах Яков Ефимович выделялся среди “ископаемых” сотрудников, и даже маленький мальчик, сынишка Инны Тертерян, увидав его, спросил: “Мама, а кто этот чистенький дядя?”. Прошлое у дяди было темнее тёмного, были люди, ненавидевшие его, были готовые предъявить ему счет за погубленные жизни, но один человек, которого в сочувствии людям вроде Якова подозревать было нельзя, театровед Борис Зингерман, сказал мне: “Легковесно о нём не судите. Кто знает, чем он за всё заплатил”. Подгоняемые его кнутом и поощряемые его пряником младотурки от литературы и написали “Теорию”, один из томов которой был почти целиком Вадимов. А прогрессивные силы решили было дать младотеоретикам во главе со старым Яковом острастку, но тут Ермилов закатал рукава и силам агрессивно-прогрессивным показал такой марксизм и такую партийность, что враги, как шведы под Полтавой, сложили оружие.
Этой битвы видеть я не мог — был младше создателей “Теории”, но кому повезло оказаться свидетелем схватки, те со всеми подробностями живописали, что это было за побоище и как бывалый литературный боец сначала вроде бы выражал полное согласие с противниками, поддавался им, но едва только они открывались и шли навстречу, он сажал наотмашь и под дых, так что врагов скрючивало от силы и неожиданности удара. А Большой Иван (Иван Иванович Анисимов, наш тогдашний директор) сам в драку не ввязывался, но Володю, как любовно называл он Ермилова, подбадривал. Два ветерана литературной борьбы знали доподлинно, кто тут марксист и почём у этих марксистов партийность. Конечно, если бы не дочка Лена, Владимир Владимирович, наверное, и бровью бы не повёл. А так он вспомнил былое, тряхнул стариной, демонстрируя, что значит бить, именно бить наповал в полемике, вроде бокса без перчаток, как в оны годы бывало, чего, понятно, нынешние мастера закулисной склоки уже просто не умели1.
Кому-то покажется, что избиение, да, избиение прогрессивно мыслящих я описываю садистически, испытывая удовольствие, но ведь если догматизм набил нам оскомину до омерзения, то ведь и от свободомыслия очень скоро стало воротить, как от вранья. И если подлецы были подлы по определению, открыто, то благородные оказывались подлы винтом, с вывертом, с ними надо было соблюдать особую осторожность. Тому учит нас и наша классика, если читать, а не выдумывать, что в ней написано: благородству, которое слишком в восторге от собственной правоты, доверять не следует. Люди с подпольно-версиловскими намерениями и хотели дерзких молодых учёных выскочек поколотить — не тут-то было! Как бывает в подворотне, малыши привели большого дядю, а тот, хотя был ростом мал, оказался силён и защитил их от хулиганов с чужого двора.
Шаря по книжным полкам в квартире Ермилова, Вадим обнаружил бахтинские “Проблемы творчества Достоевского”, вышедшие более тридцати лет тому назад. По его настоянию Генка и Сергей взяли экземпляр в институтской библиотеке. Когда та же библиотечная книга, по приказу Вадима, оказалась у меня в руках, то на формуляре значилось всё ещё немного имен. Кроме американского русиста Эрнеста Симмонса, о Бахтине не вспоминали, в библиографии не заносили и ещё меньше знали, что с ним стало. Открытием явилось и для Вадима, что автор “Проблем”, оказывается, здравствует, хотя и не процветает.
Под нажимом Вадима Ермилов стал ссылаться на Бахтина в печати, а делал он это умело, демонстративно, добавляя: “как известно, ещё Бахтин…”. Вадим и Бочарова уговорил (Сергея пришлось тогда уговаривать), чтобы всё-таки разрешил он поставить своё имя в качестве редактора Вадимом пробитого и подготовленного к печати нового издания бахтинской книги. Почему не поставил Вадим своего собственного имени, он мне рассказывал, но помню лишь, что помешала этому какая-то там, в “Советском писателе”, внутрииздательская интрига, или же интриги ещё не было, однако Вадим опасался, что она возникнет и затруднит переиздание, если он на титул и как редактор полезет: мало ему, что они его собственную книгу “Происхождение романа” выпустили! У Вадима не было мелкого честолюбия, ради цели достойной он способен был ужиматься и уходить в тень. Он думал и действовал исторически, в данном случае совершенно не по-ноздревски. Повторяю: не помню деталей, но соображения, побудившие его не выходить на авансцену вместе с Бахтиным, у Вадима были. Не желая выглядеть одиноким в поле воином, создавал он впечатление, будто все как один горой за Бахтина! Впоследствии это стало одним из поводов не признавать за Кожиновым заслуги первооткрывателя или же признавать не в полной мере, распределяя роли по разным лицам. Это Вадима не огорчало. Он был режиссёром-постановщиком действа, все же остальные являлись исполнителями и очень часто всего лишь статистами. Были и просто примазавшиеся. Когда битва была уже выиграна, они выходили (и до сих пор выходят) перед занавесом, чтобы с внушительным видом раскланяться в ответ на будто бы ими заслуженные аплодисменты.
“Проблемы творчества” были переизданы как “Проблемы поэтики”. Вадим переименовал книгу из соображений опять же тактических, чтобы легче было пробивать. Так он мне говорил, а уж из нас никому Вадим прохода не давал без того, чтобы не востребовать хоть какой-нибудь дани Бахтину. “Иди и читай!” — загораживал Вадим мне дорогу в институтском коридоре, в глубине которого находился отдел рукописей, а там прямо на столе лежала даже не заприходованная бахтинская диссертация в жёлто-оранжевом переплете. Заходи и бери, ни у кого не спрашивая. Когда, не имея сил преодолеть кожиновский кордон, я был вынужден не идти, куда шёл, то, повернув по тому же коридору в обратную сторону, я зашёл в отдел и открыл бесприютную диссертацию…
У меня закружилась голова. Так некогда, ещё в детстве, шла она кругом от некоторых книг. Например, от первых страниц “Последнего из могикан”, и я закрыл тогда книгу Купера, не в силах от упоения и восторга читать дальше. Много лет спустя я вновь попробовал открыть ту же книгу и опять не смог её читать, но уже по другой причине. Так было и с Бахтиным. С первых же страниц диссертации открылся новый мир — прошлого, имеющего свои права, и я, как требовал того Вадим, тут же сделал на этот ещё не опубликованный труд сноску в работе о Шекспире, но дальше читать не мог по причине, по которой завалил ту же диссертацию Роман (Р. М. Самарин) и о которой впоследствии я услышал от Роберта Яусса: “Это же противоречит фактам”.
Диссертацию Бахтина зарубил мой учитель, и Бахтин был ему благодарен. Слышал я это от самого Михаила Михайловича, когда Вадим силком захватил меня с собой ехать к нему на поклон в Саранск. “Самарин спас меня”, — сказал Бахтин после того, как, смущаясь и робея, я ему признался, что учился у его оппонента. А Бахтин заулыбался так, словно был упомянут его лучший друг. Он объяснил: “Самарин критиковал мою диссертацию академически, не привнося политики”.
В давние недобрые времена, в конце двадцатых годов, когда Бахтин подвергся аресту, ему, видимо, всё же зачли критику фрейдистов, ведь им патронировал Троцкий, а расхождение в чём бы то ни было с Троцким равнялось получению охранной грамоты. Но с другой стороны, критиковал Бахтин формалистов, называя их “Сальери от науки”. А формалистам Троцкий не патронировал, и это служило им охранной грамотой. Главное, у них были связи, которые всё никак не распутают до конца, видимо, не желая переусердствовать в постижении секрета выживаемости формалистов в условиях вроде бы вовсе не благоприятствовавших формализму. Нашёл ли Бахтин хотя бы отчасти общий язык с властями или же для сложившейся тогда ситуации надо искать какие-то другие, особые слова1, но оказался он только сослан. Позднее, уже в сороковых годах, при защите диссертации о реализме Рабле, бахтинские доброжелатели предложили дать ему сразу докторскую, и над Бахтиным опять нависла опасность политического осуждения. Однако, подвергнув диссертацию критике лишь за неосновательность концепции, положение уравновесил Самарин. Зная Романа, у которого дома висел портрет генерала Скобелева, решусь сказать, что его отрицательный отзыв, по обстоятельствам, явился тоже своего рода охранной грамотой, выданной намеренно и сознательно.