Как бы то ни было, никакой новой информации Попандопуло в Га-дырино не получил — видать, его и в дом не впустили. Во всяком случае, в статье, которую репортер опубликовал после возвращения в Питер, дом Парицких был сфотографирован только снаружи, правда, с разных ракурсов и даже сверху — видимо, для съемки журналисту пришлось залезть на дерево. Вывод, который сделал Попандопуло, исходя из разговоров с соседями и личных наблюдений: ехать во Францию Парицкий не собирается, премия ему нужна, как рыбе зонтик, пусть отдают свой миллион кому-нибудь другому и не мешают ему заниматься цифрами. «Миллион, — писал журналист, — такая цифра, от которой никто не откажется в здравом уме. Значит, ум у Парицкого не здравый, как, видимо, у всех гениев, известно ведь, сколько среди них было в истории шизофреников».
На следующий день в интернете появилось небольшое письмо Па-рицкого — единственная его публикация, связанная с этой скандальной историей. Письмо было примерно такого содержания: «Прежде чем писать о математике, надо бы знать, что в русском языке есть всего десять цифр — от 0 до 9, все остальное — числа, которые записывают с помощью цифр. Цифры «миллион» не существует. Что касается медали, то я от нее официально отказываюсь, как и от денежной премии, которая меня абсолютно не интересует. И вообще, отцепились бы вы все, а?»
Понятно, что журналисты поступили наоборот: в Гадырино отправился десант, но акулы пера застали только мать лауреата, крепкую женщину, встретившую незваных гостей кочергой («из краеведческого музея, должно быть», — писали назавтра в газетах) и не пожелавшую сказать ни единого слова. Односельчане же сообщили, что Олег Николаевич уехал, а куда — не сказал.
Я поднялся рано, еще не начало светать, и ощущение было таким, будто вовсе не ложился. Не люблю зимние ночи — не за то, что они такие долгие, а потому, что только зимними ночами явственно ощущаешь, как шелестит время. Летом почему-то такое ощущение не возникает, а зимняя ночь кажется тихой, только если не прислушиваться. Но когда напряжешь слух (чем еще заниматься, если не удается уснуть?), то слышишь тихое и внятное шебуршение и шелест, будто в быстрой речке перекатываются с места на место камни. Слушаешь и понимаешь: это не секунды текут — секунды, минуты, часы придумал человек, чтобы измерять нечто, названное им временем. В зимние ночи слышно, как сквозь сознание течет поток частиц, отделяющих следствие от причины, сегодня от вчера, меня-молодого от меня-ста-рого. Это не время, такое, как мы его понимаем, это нечто более глубокое и темное, подобное темному веществу в галактиках, заставляющему звезды двигаться быстрее, чем им положено по закону всемирного тяготения, или темной же энергии, расталкивающей Вселенную, будто локтями…
Я поднялся рано, чтобы не слышать, как сквозь меня течет темная энергия, вездесущая и не описанная пока никакими формулами. Мне почему-то показалось, что именно сейчас, пока еще темно и ночь продолжается, я смогу сопоставить ряд прошлогодних наблюдений, к анализу которых приступил перед уходом на пенсию, а потом забросил — самому заниматься не хотелось, а у молодых своя тематика, свои задачи, и идеи, как им казалось, у них тоже были свои…
Я вызвал программу сортировки изображений и стал сравнивать две цифровые фотографии галактики NGC 6745 — по пикселям, по маленьким кусочкам пространства, которые на самом деле были огромными областями, по двадцать-тридцать парсеков каждая. Я был уверен, что мне удастся…
Участковый позвонил в дверь, когда у меня начали уставать глаза. Наверное, вовремя. Из-за его спины в прихожую заглядывало серое утро, тучи опустились еще ниже и, казалось, царапали коньки крыш, снег не шел, как и предсказывал Михаил Алексеевич, но если он действительно хотел обнаружить какие-то следы на месте вчерашней трагедии, то надо было поторапливаться, потому что снегопад мог начаться в любую минуту.
— Вы еще не готовы, Петр Романович? — недовольно пробубнил Веденеев, войдя в прихожую, но здесь и остановившись. — Скоро повалит снег, надо…
— Да-да, — поспешил объяснить я. — Заработался… Рано утром, пока голова свежая…
— Свежая бывает колбаса, — резонно возразил участковый, — а голова бывает ясной.
— Ясной бывает погода, — не остался я в долгу, — а голова бывает соображающей, если на то пошло.
— Вот-вот, — проворчал Михаил Алексеевич, — соображение нам сейчас с вами понадобится.
— Что вы имеете в виду? — спросил я, когда мы уже шли к пруду, миновали последние дома и вышли на поляну, откуда начинался лесной массив, о котором говорили, что через год-другой все здесь вырубят и начнут строить новый поселок для людей богатых, не нам, пенсионерам, чета. — Что вы имеете в виду? — повторил я, потому что Веденеев шел молча и целеустремленно, глядя на дорогу. — Вы что-то заметили вчера, о чем не сказали милиции?
— Я сам милиция, — буркнул участковый. — И не люблю, когда мне начинают…
Он оборвал себя — хотел, наверное, сказать какую-то колкость в адрес вчерашних оперативников, но не в моем же присутствии.
— Да, заметил, — продолжал Веденеев, немного помолчав. — И вы заметите тоже, когда придем на место. А пока…
А пока мы шли молча, миновали поваленное прошлогодней грозой дерево, пересекли вырубленный участок, по которому проходила высоковольтная линия, углубились в чащу и минут через пять вышли наконец к пруду.
Полынья, из которой вчера извлекли тело Олега Николаевича, за ночь замерзнуть не успела и виднелась черным большим глазом метрах в десяти от берега. Снег вокруг был весь истоптан, и какие следы тут мог еще обнаружить дотошный Веденеев, я не мог себе представить.
— Ну? — спросил он, сделав по льду несколько шагов и остановившись, не доходя до полыньи: лед здесь был тоньше, и Веденеев не хотел оказаться вдруг в ледяной воде. — Видите?
Я увидел. По ту сторону полыньи тянулись к противоположному берегу две цепочки следов. Непосредственно у кромки все было, конечно, затоптано, а дальше… Вот одна цепочка: кто-то шел к полынье. А рядом, почти параллельно, другая: кто-то шел обратно.
— Что это? — спросил я. — То есть кто?
— Увидели, значит, — удовлетворенно проговорил Веденеев. — Давайте обойдем вокруг и посмотрим, откуда пришел человек. И куда ушел.
Веденеев быстро пошел вокруг пруда, я едва за ним успевал, ноги скользили, а участковый шагал уверенно и обогнал меня метров на пятьдесят. Когда я приблизился, он, наклонившись, рассматривал на снегу что-то такое, чего я совершенно не различал: углубления, ямки, оттаявшие, а потом опять замерзшие участки…
— Валенки, — сказал он, не поднимаясь, — кто-то шел в валенках сначала к полынье, а потом вернулся и отправился вокруг пруда… к поселку, скорее всего. И пришел из поселка, а не со стороны станции.
— Что вы хотите сказать? — воскликнул я. — Кто-то хотел помочь Олегу Николаевичу выбраться, а когда не получилось, улизнул, даже не попытавшись позвать на помощь?
Не ответив, Веденеев поднялся, отряхнул с колен снег и ступил на лед. Медленно, внимательно глядя под ноги, он пошел вдоль следов к полынье, до которой с нашего берега было метров сорок, а то и больше. Я стоял и смотрел, следовать за участковым мне и хотелось, и было боязно, да что там боязно, я панически боялся, что лед треснет под моим весом, проломится… Господи, только не это. А ведь Веденеев тоже грузный мужчина…
Что могли означать следы? Может, ничего. Ну, был кто-то на пруду, так ведь не обязательно одновременно с Парицким. Может, раньше. Кто-то шел к станции, больше на этой стороне и делать нечего, кто-то шел… И свернул к полынье? Просто так? С противоположного берега было значительно ближе. А если не просто так, значит… Подошел, посмотрел на тонувшего Парицкого… Почему же вернулся на этот берег, если гораздо ближе — противоположный?
Веденеев тем временем приблизился почти к самой полынье, до того места, где следы еще вчера были затоптаны оперативниками и спасателями. Постоял он там недолго, минуты две, и вернулся ко мне с видом задумчивым, я бы сказал, немного поэтическим, а вовсе не сумрачным, как следовало бы ожидать.