Улоф тоже теперь целыми сутками неподвижно лежал на диване, он не садился, когда она приходила, даже головы не поворачивал, когда она открывала дверь и входила. Каждый день она ставила рядом с ним то, в чем он нуждался: коробки с «питательными» продуктами на стул в изголовье и эмалированное ведро в ногах.
В этот день он все-таки попытался приподняться, ему удалось по локоть засунуть руку под спину и повернуть к ней верхнюю часть туловища. Это Хадар сказал? — спросил он. — Хадар так говорит?
— Да, — ответила она. — Он метил ее так осторожно, что она почти и не замечала.
Теперь, когда Улоф не лежал ничком на спине, ему стало трудно дышать, голос у него сделался писклявым, то и дело срывался.
— Он резал, — сказал он, — резал так, как делают, вспарывая мешки с удобрениями. Ежели бы у меня прямо под кожей было мясо и кровь, как у других людей, я бы взял нож и показал тебе. Кровь и сырое мясо. Он резал точно, как я бы это делал.
— Он говорит, что она соглашалась, — возразила она. — Не обращала внимания, говорит он.
Хадар никогда не понимал, сколько в ней было кротости, какую пользу она приносила, сказал Улоф. — Она была моя, потому-то он и мучал ее. Ему бы меня резать, но на это у него не хватало смелости.
— Что ты сделал? — спросила она. — Что ты сделал для Минны?
— А что мне было делать? Что можно сделать с таким человеком, как Хадар?
Эмалированное ведро было наполовину заполнено, надо опорожнить его и вымыть.
И потом он же перестал, — сказал Улоф. Шестнадцать порезов сделал, а потом перестал.
Он снова откинулся на подушку и сцепил руки под подбородком.
— Как он сейчас выглядит? — поинтересовался Улоф. — Я об этом много думаю — как выглядит Хадар. После всех этих лет. Как прошлогодняя трава? Или как обезьяна? Или как мертворожденный теленок."
Да, — ответила она, наверное, именно так и выглядит.
Когда она вернулась с пустым и вымытым ведром, он уже спал.
Деревянная кукла, деревяшка, которая, очевидно, была когда-то куклой, лежала у Хадара на подушке, часть ее почернела, потому что он беспрестанно засовывал в рот то, что, возможно, представляло собой голову, и сосал и лизал.
Но в конце концов ты оставил Минну в покое, — сказала ему Катарина. — После шестнадцатого рубца.
Это Улоф говорит? Да. Улоф так утверждает.
Значит, он считал! Эта сволочь совала туда пальцы и считала!
— Считала Минна. Она сказала — шестнадцать.
Зима за окном оставалась неизменной, она разрасталась, снег, стужа, вероятно, темь тоже. Возможно, стоял уже январь, возможно. Рождество уже миновало, Катарина не отмечала рождества с детства, несколько дней не приходила газета, в эти дни она разжигала плиту кусками коры, которые сдирала с поленьев.
Пришла рождественская открытка из Сундсвалля, двумя булавками Катарина прикрепила ее на стенку возле занавески у обеденного стола. Церковь Густава Адольфа в зимнем убранстве. В Сундсвалле все хорошо. Перед церковными воротами стоял рисованный гном с фонарем в руке. «Счастливого Рождества! желают родные из Сундсвалля».
Она должна была родить, — сказал Хадар. Я не хотел тревожить ребенка, который был в ней.
Он напрягся, желая приподнять голову и повернуться к ней лицом, но череп, хоть и выглядел жалко, оказался чересчур тяжелым.
— Значит, она родила вам ребенка? — спросила Катарина. — Минна родила ребенка вам обоим?
Когда он попытался ответить, лицо его сморщилось, а губы затряслись так, что ему с трудом удалось выговорить.
Да, — сказал он. Натурально, она родила ребенка, да.
Потом какое-то время лежал, собираясь с духом.
— Это был мой ребенок, — сказал он. И после того, как губы его пришли в прежнее онемевшее состояние, он объяснил ей, что именно на время почти лишило его дара речи, что именно случалось с ним, когда его мысли блуждали вокруг Минны и ребенка.
Пусть не воображает, будто это от наплыва чувств. Чувства — это чужеземное, противоестественное и новомодное явление. Чувства — это то, что люди себе изготавливают при надобности, это вещи или, может быть, предметы первой необходимости, которые люди делают или показывают, когда их заставляет нужда, чувства могут пригодиться прежде всего в толкучке и в толпе, но, конечно же, и между двумя людьми, особливо в южной Швеции. Чувства — это инструмент, которым пользуются, чтобы управлять собой и другими.
Здесь, в горах, чувства без пользы, ему, Хадару, они никогда не были нужны, ему даже не приходилось их остерегаться.
Нет, то, что пронизывает его в тех случаях, когда он не силах отвлечься от мыслей о Минне и ребенке, — совсем иное, нежели чувства, нечто неизмеримо большее и более сложное.
Внутренняя дрожь, тряска и трепет — вот от чего у него перехватывает дыхание и сжимается сердце, как от звука большого и мощного аккордеона, да, по сути, точно его грудная клетка, все его нутро как бы принимает вид скулящего и стонущего аккордеона. Невыносимо.
Название этого состояния ему неизвестно.
Да, она родила ребенка, сына, его, Хадара, сына, он должен был носить фамилию Хадарссон, сохранить его имя для потомков. Мальчика, который неоспоримо имел его, Хадара, черты, с розовыми щечками, темными глазами, широкими ногтями и мощными кистями рук, и лоб его собирался в глубокие морщины, когда он задумывался.
Минна принесла его в ивовой корзине показать, малышу было всего несколько дней, она сидела вот тут, на кухне, и кормила его грудью.
А ему, Хадару, позволили взять мальчика в руки и пальцами удостовериться, что тельце без порчи и изъянов.
И он сказал Минне, что Эдвард — имя хорошее, так звали деда, что мальчика надо назвать Эдвардом.
— Да, — ответила Минна, — Эдвард — это хорошо, мне нравится имя Эдвард, Эдвард красивое имя.
Но после этого Улоф отвез мальчика к священнику и окрестил его Ларсом. Ребенку не пришлось зваться Эдвардом, только Ларсом. Ларсом звали отца матери из Сорселе, которого они и в глаза не видели, его погребло под вагоном угля.
— Ужасно, сказал Хадар, ежели человеку не позволено носить своего настоящего имени, ежели его заставляют прожить жизнь под неправильным именем, ежели он с одной стороны — настоящий, а с другой — его заставляют быть кем-то другим.
— Больше не могу, сказал Хадар, — ты иди писать книгу, а я буду спать.
Днем бывало светло не больше пары часов; краешек солнца мимолетно высовывался из-за горной гряды на юге, после чего рассвет неспешно, но неумолимо переходил в сумерки.
В светлые часы она ходила к Улофу.
— Конечно, — сказал он однажды, — конечно, ты живешь у Хадара, на его чердаке живешь, но в глубине души болеешь обо мне. Тебе невмоготу думать, что Хадар будет хоронить меня, что сбросит меня в озеро, точно мертворожденного теленка, что он сделает из меня кормушку для окуней.
Он, Улоф, осмеливается даже утверждать, что это ради него она осталась, она хочет убедиться, что он переживет Хадара, ежели бы дело касалось только Хадара и его рака, она бы не осталась.
— Я не осталась, — возразила она. — Я уеду со дня на день.
Тут у него в голосе появились жалобные и хнычущие нотки, и он протянул руку и коснулся ее локтя. Неужто она хочет сказать, что его жизнь недостаточно хороша, чтобы быть основательной причиной для нее, Катарины, в корне пересмотреть свои планы на отъезд и отложить в сторону все другие дела, разве он не полноценный и достойный предмет ее любви и заботы, разве его жизнь не притягательна, не прекрасна и бесценна?
— У тебя хорошая жизнь, — ответила она.
В последние недели у него на теле начали появляться маленькие красноватые волдыри, особенно на груди и плечах.
— Сыпь, — сказал он.
Она делала ему примочки из холодной воды и глицерина, пузырек с глицерином она обнаружила не верхней полке кладовки.
Это глицерин Минны, пояснил он, она добавляла его в бруснику, с которой мы ели рыбу.
— Ты рыбачил? — спросила она. — Сидел в лодке на озере?