О нет, она была в высшей степени думающим человеком, он не встречал людей с такими богатыми и разумными мыслями, как у нее, доказательством служит то, что она думала по поводу соленой свинины.

И еще она сумела описать ему сладкую пищу, само ощущение и восприятие сладости: первые куски были, как им и положено быть, не лучше и не хуже, чем другая еда, Божий дар в любом виде, но после еще двух-трех кусков разом наступала блаженная сытость и появлялась мысль, что этот как раз то, что тебе требовалось, и былб чувство, что сладость ударяет в голову, прямо как своего рода опьянение. А потом, после десятого или пятнадцатого куска, возникало перенасыщение, вдруг оказывалось невозможно втиснуть в себя еще одну ложку, кусок или крошку, и наконец сытость перерастала в раздумье, мученье и отвращение.

Таким образом, сладкое насыщало, но надолго утолить голод не могло.

Так сказала Минна.

А ежели человек говорит такое, он не слабоумный.

А когда они поели свинины и картошки — они стояли бок о бок у плиты, варили картошку и жарили свинину, — он с ней переспал, или, вернее: они переспали друг с другом — он, Хадар, и она, Минна.

Улоф все еще сидел в лодке на озере или был в лесу с топором и пилой для крепежного леса; что бы Улоф ни делал, у него уходило гораздо больше времени, чем требовалось, уже тогда на нем начало нарастать сахарное сало, которое отягощало его.

Они переспали на ватном одеяле, которое он, Хадар, расстелил на полу между столом и диваном. Они вместе расстелили одеяло.

Тут Катарина вновь прервала его.

— Но почему, — спросила она — тебе пришлось порезать ее ножом?

— Я не резал, — сказал Хадар. — Я только метил.

И он помахал рукой перед ее носом, чтобы показать разницу между «резать» и «метить».

Через какое-то время она снова пришла — кто способен жить без соленой свинины или, к примеру, молодой картошки, которую окунаешь в крупную соль, или селедки, вымоченной час в воде, — и все повторилось — они стояли рядышком возле раскаленной плиты, поели, расстелили ватное одеяло. Они вместе наслаждались силой и радостью, которые подарила им соленая пища.

И он понял, что все повторится, все всегда начинается сначала, реки беспрерывно текут в море, и, однако же, море никогда не наполняется до краев, она опять придет к нему, а Улоф будет в лодкена озере или в лесу, и раз они будут заниматься одним и тем же.

И он испугался, что в его голове начнется смута и путаница, ничего он так не страшился, как этого; помутнения памяти. Чтобы не сбиться со счету, он, стало быть, и сделал осторожненько два надреза на внутренней стороне ее ляжки.

Так поступает и охотник, любой охотник: он никогда не забывает первого уложенного им зверя, но уже после второго делает две зарубки на прикладе ружья, одну — на память о незабываемом первом случае, а другую — на память о следующем, и так продолжает до тех пор, пока у него не начнут трястись руки и не помутнеют глаза и он станет непригоден для охоты.

Это было так просто. И безболезненно. Острее финки, чем у него, не было, сквозь свиной окорок нож проходил сам по себе, он, Хадар, мог бы этимножом безнаркоза вырезать гландыили аппендикс.

Постепенно или, вернее, очень скоро эти жалкие надрезы зарубцевались, на Минне все заживало как на кошке, такое бывает лишь в здоровых и сильных семьях, и когда он потом спал с ней, когда потом они спали друг с другом, он мог пересчитывать рубцы кончиками пальцев, он хорошо помнит, что она частенько, да, всегда, в общем-то, сама направляла и перекладывала его руку, кончики пальцев правой руки, на эти рубцы, она тоже боялась, как бы он не сбился со счета.

Так вот обстояло дело с этими метками на внутренней стороне ее бедра. Да, так обстояло дело с его и ее царапинами, ранками, которые один из них нанес другому, он и Минна.

Он хочет, чтобы Катарина знала.

Он так устал, что даже положил голову на ее подушку, она села и осторожно приподняла его.

— Тебе надо спать, — сказала она. — Ты можешь говорить со мной по утрам, я буду слушать, можешь рассказывать что хочешь, времени у нас сколько угодно.

Нужда поговорить поговорить появляется ночью, — сказал Хадар.

Я помогу тебе спуститься с лестницы, поддержу тебя. Завтра ты скажешь мне все, что захочешь, все, что тебе придет на ум.

Но когда наступил день, он не произнес ни слова, он лежал на диване, закрыв глаза, чтобы не дать ей заговорить с ним,

даже когда она кормила его киселем с сухариками, не открыл глаз.

Да, они не желали рассказывать ей о своей жизни — ни Хадар, ни Улоф, — да она и не требовала этого от них.

Но, бывало, она записывала кое-что на полях в блокноте, очевидно, то, что было для них очень важным. Пока они, так сказать, еще живы.

Коровы, записала она. Овцы и свиньи. Лошади. Бревна. Погода.

Однажды она написала: Улоф скоро умрет.

Через несколько страниц появилась запись: Хадар умирает

И Хадар, как будто прочитав эту короткую запись на полях и пожелав развить и уточнить фразу, как-то вечером бросил несколько слов о своеобразии его положения. Умирание — это тоже способ жить, заверил он, это в высшей степени жизнь, обостренное существование, которое, в общем-то, не дозволяет ничего говорить и показывать, человек есть, и больше ничего, человек лишь напрягается до предела, стараясь сохранить жизнь, чтобы она не осталась навечно неоконченной; когда умирающий говорит, то не для того, чтобы сказать что-то особенное, а просто чтобы убить время.

Его отец лежал в ее каморке и говорил. Иногда он, Хадар, выбирал время посидеть и послушать. По большей части это было бессмысленно. Ничего, что он не слышал бы тысячу раз, сказано не было. Последнее, о чем говорил отец, — что надо перенести столбик ворот у доильного навеса на два фута вправо. Ворота слишком узки для телеги с дровами, особливо ежели это кривые длинные березы с Надскбергет.

Повествование о Кристофере становилось все свободнее, ей не хватало источников. Целую главу она посвятила его собачьей голове, вернее, тому невероятному представлению, что его голова якобы была похожа на голову шнауцера, что он выл по-собачьи, когда к нему обращались, и вцеплялся зубами в горло или ноги одиноких прохожих, если его дразнили; эта живописная деталь возникла в легенде на германской почве в X веке, она лишь показывала разницу между восточным и германским мышлением; Катарина употребила такие слова, как «профанация» и «брутализация». Агиография — самое свободное изо всех искусств, писала она. Возможно, у Кристофера было отдаленное сходство с сенбернаром, развивать эту мысль она не захотела.

Она обнаружила епископа, который обучал Кристофера и стал его спутником, епископ варил ему суп, стирал одежду и записывал все чудеса, случавшиеся в его присутствии, позднее он свидетельствовал на процессе канонизации. Хадар и Улоф перестали спрашивать ее о книге, которую она писала, их это больше не интересовало, они уже всё поняли насчет книги, они слишком устали.

А еще она написала письмо своему издателю. При случае она его отошлет.

«Я задержалась здесь на пару дней, — писала она, — в крошечной деревушке под названием Эвреберг, снимаю мансарду. Не сердись, если книга не будет закончена к весне. "Сердиться', конечно, неправильное слово, мои книги вряд ли являются большим приобретением для издательства. Но ты понимаешь, что я имею в виду. У меня не получается писать так просто и деловито, как я предполагала, опубликовать книгу в твоей маленькой серии самобытных биографий ты не сможешь. Денег присылать не надо, я обойдусь.

Мой хозяин — пожилой господин с богатым и многосторонним жизненным опытом. Он немного прихварывает. Мне доставляют большое удовольствие его рассказы. Здесь в горах довольно холодно, холоднее, чем я ожидала, жалею, что не взяла с собой шерстяного белья. Я напишу тебе, когда у меня появится более или менее постоянный адрес».

В один прекрасный день она попыталась заговорить с Улофом о его жене.

— Он не резал ее ножом, — сказала она, Хадар не резал Минну, он только метил ее ножом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: