— Вероятно, Кирьянов просился на Восток, чтобы проверить себя или уйти от дурной славы,— сказал я. — А вот зачем он вам понадобился, мне и впрямь невдомек.
— Оля подсказала. «Ты, говорит, его уже знаешь и сможешь ему в случае чего помочь, другие же неизвестно еще, как встретят. А человек он честный, отзывчивый». Она ведь, Ольга, тоже педагогом была. Поэтому, видно, да и по чисто женской чуткости раньше других, раньше меня разгадала Кирьянова. Ну и, честно говоря, моя моряцкая жилка была крепко задета: неужели Кирьянову так-таки никогда и не полюбится море? Не полюбится наша морская пограничная служба? Мы, пограничники, люди в некотором роде одержимые. На моих глазах не одна сотня молодых матросов настоящими моряками стала. А моряк — это натура!
Вот вы сказали, Кирьянов хотел уйти от дурной славы. Но ведь дурная слава, что тень — от нее не убежишь! Вместе с Кирьяновым она приехала и на Курилы: в комсомольской учетной карточке — выговор. Команда «Вихря», да и вся морбаза встретили Кирьянова с явной настороженностью: «Ничего себе гусь! Попробуй-ка задерись у нас!»
Командиром базы был тогда наш общий знакомый Самсонов. Я его знал до этого лет семь, кто из дальневосточников его не знает! И к тому же мы с ним в академии вместе учились. Так он, Самсонов, и то поморщился, когда я порассказал о Кирьянове. «Ты его просил к себе на корабль, ты за него и отвечай».
А между тем жестокий урок, полученный во время шквала, повлиял на Кирьянова, но как? Из заносчивого, строптивого паренька он превратился в притихшего, я бы даже сказал, пришибленного. Никому он больше не перечил, любые приказания и поручения выполнял, однако без огонька, с каким-то безразличием, с апатией. Для молодого человека, комсомольца, да еще учителя это просто ни в какие ворота не лезет! Промахи же у него и здесь были, и крупные, вплоть до того, что Самсонов решил было списать его с корабля на берег. Казалось, и здесь ничто его не интересовало и не увлекало. Едва затевалось на морбазе веселье, он уходил подальше, на скалистый мыс, как, бывало, в школе ходил к бухте над кратером, и часами — буквально часами!— смотрел, как волна бьет о берег. О чем думал он? Тосковал по родной Смоленщине? По девушке, с которой надолго расстался?
Баулин развел руками.
— Верьте не верьте, но впервые — впервые за целые полгода!— мы увидели на лице Кирьянова улыбку, когда из Владивостока пришел «Ломоносов». Приход с Большой земли парохода — у нас всегда событие! А на этот раз вся морбаза и я, в первую очередь, с особым нетерпением ждали «Ломоносова», потому что на нем приезжали новые жители: семья заместителя командира базы, новый военврач и моя Ольга Захаровна с Маринкой. Шутка сказать, новые жители на нашем
островке! И вот тут-то, ко всеобщему изумлению, увидев среди встречающих Кирьянова, Маринка потянулась к нему: «Дядя Алеша!» Кирьянов прямо-таки просветлел. Ольга тоже сразу узнала его, достала из сумочки письмо, отдала ему: «Без вас, говорит, пришло в школу. Я решила, что быстрее меня почта вам не доставит».
Баулин замолчал, в уголках рта еще резче обозначились морщины. Не забыть ему своей Ольги Захаровны...
— С того самого дня, как мои приехали на остров,— продолжал он,— Кирьянов все свободное время проводил с Маринкой: играл с ней, изображал то козу-дерезу, то мишку-топтыгина, а на корабле стал еще более замкнутым. Не иначе как письмо его доконало.
— Да ведь не только же из-за девушки, из-за ее писем Кирьянов был строптивым и нелюдимым?
— Безусловно. Я не раз над этим голову ломал. И знаете, кто мне помог излечить Алексея от хандры и обратить в морскую веру? Боцман Доронин. И Ольга моя, покойница, крепко нам подсобила, можно сказать, ключ к сердцу Алексея дала. Когда письмо, которое она ему привезла, пришло в А., кто-то из сверхлюбопытных возьми там и распечатай. Ольга случайно увидела это, рассердилась, снова заклеила конверт и взяла с собой.
— И что же в нем было особенного?
— Отказ! Полный отказ,— повторил Баулин.— Письмо прислала Кирьянову любимая девушка, та самая, что ревела на проводах в три ручья. Во всех подробностях Ольга письма не помнила, она мельком его пробежала, а смысл был подлый: дескать, я тобой, Алеша, только увлекалась, а любить никогда не любила, я люблю другого. Писем мне, пожалуйста, больше не пиши, все равно их не читаю. И в советах твоих не нуждаюсь: не такая я дурочка, чтобы запрятать себя в деревне, как ты мне рекомендуешь. Мой новый друг обещал устроить меня в самом Смоленске...
— Ничего себе птичка!— не удержался я.
— Вот именно: «птичка»!— нахмурился Баулин.— Знаете, что она еще написала? Вот, пишет, тебе очень не хотелось идти в армию, а мой новый друг считает, что так думают только отсталые, несознательные люди. Хватило смелости и мораль читать!..
Словом, пригласил я боцмана Доронина — он тогда на «Вихре» парторгом был,— рассказал ему про письмо и вообще всю Алексееву историю. Прошу: «Потолкуйте вы с Кирьяновым наедине, подушевнее. У меня, говорю, ничего не получается, на все мои расспросы один ответ: «Я, товарищ капитан третьего ранга, чувствую себя хорошо». А какое там — «хорошо»! «Добро,— говорит Доронин, — придумаем какое-нибудь лекарство». И представьте, придумал.
Глава третья «Лекарство» боцмана Доронина
В представлении людей, знакомых с моряками лишь по старым приключенческим романам да понаслышке, боцман — это обязательно широкоплечий здоровяк, непременно усач, обладатель немыслимого баса, грубый в обращении с подчиненными и любитель крепко выпить.
Устаревшее представление! Совсем другой у нас нынче боцман. Семен Доронин со сторожевика «Вихрь», к примеру, всегда чисто-начисто выбрит, на матросов никогда не покрикивает, спиртное употребляет в редких случаях и в самую меру и отдает команды не громоподобной октавой, а нормальным человеческим голосом. Верно, роста он отменного и действительно широк в плечах, но это, как известно, дается не чином и не должностью.
Отец Семена, Никодим Прокофьевич, лет двадцать работал главным неводчиком Усть-Большерецкой рыбалки на западном побережье Камчатки, и семилетним мальчишкой Семен уже играл со сверстниками в ловцов и курибанов[3]. В девять — отец взял его с собой на глубинный лов сельди, к четырнадцати годам он начал помогать ловцам забрасывать невод, а в шестнадцать носил робу с отцовского плеча и стоял на кавасаки у сетеподъемной машинки. Машинка постукивала стальными кулачками и роликами, лязгала тугими пружинами, бежал и бежал по лотку подбор вытягиваемого из моря кошелькового невода, наполненного трепещущей серебристой рыбой, и Семен чувствовал себя заправским рыбаком.
«Эк, вымахнул твой наследник!»— говорили главному неводчику рыбаки, глядя, как легко и ловко управляется рослый Семен у сетеподъемной машинки.
«В деда!»—односложно отвечал Никодим Прокофьевич.
Третье поколение Дорониных рыбачило на Камчатке к тому времени, когда Семена призвали на военно-морскую службу. Семенов дед, Прокофий Семенович, подался сюда с Каспия еще в двадцатых годах, завербовавшись по договору с АКО[4] на трехлетний срок. В ту пору ка камчатских рыбалках посезонно работали неводчиками и курибанами японцы с Хоккайдо. Они привозили с собой кавасаки с моторами фирмы «Симомото» и в секрете от русских кроили и шили ставные неводы.
Давно уже на Камчатке и неводчики и курибаны — свои, русские, и неводы скроены и сшиты собственными руками, и кавасаки свои, построенные во Владивостоке или Петропавловске. А те же Доронины живут на Камчатке без малого сорок лет...
Хочется добавить еще, что неверно, будто все боцманы — любители прихвастнуть, «потравить», выражаясь по-моряцки. Семен Доронин, напротив, принадлежит к той породе моряков, которые попусту рта не открывают и при чьем-либо намеке на их личные заслуги начинают рассказывать о заслугах других.