«Эй, внизу! — кричит в мегафон капитан третьего ранга.— Ждите, что-нибудь придумаем! Как себя чувствуете?» — «Нормально! — кричу в ответ. А на ухо Алексею уточняю: — Ну и натерпелся я страху!..» — «Вы?» — удивился Алексей. «Я самый, отвечаю, ты что думал, я железобетонный?» А он: «Я с вами не боялся. Я, говорит, струсил на Черном море, когда в первый шквал попал». — «Какой такой шквал? — спрашиваю, будто бы не знаю.— Расскажи, делать нам все равно пока нечего».
Он тут все в подробностях и выложил. Ничего не утаил.
«С чего ж это ты, друг любезный, такие фокусы выкидывал? Или в детстве мать набаловала, а папаша мало ремнем охаживал?»
«Я, говорит, маму помню только мертвую, как ее из больницы на санях привезли. Помню, голова у нее набок свесилась, в глаза снегу насыпало. Мне тогда три года исполнилось. А отец в сорок первом под Ельней погиб. Два старших брата без вести пропали, в том же сорок первом, сестру Надю в Велиже фашисты повесили — связной у партизан была».
— Вот ведь какая история,— вздохнул Доронин.— А я, парторг корабля, и не знал ничего.
Он долго раскуривал очередную трубку и показался мне в эту минуту куда старше своих тридцати пяти лет.
— Остался Алексей один-одинешенек, круглым сиротой. Поначалу жил из милости у разных людей, потом, в конце сорок первого, его взял к себе местный, загорьевский учитель Павел Федорович Дубравин. Тут вскоре немцы назначили Дубравина сельским старостой. С того дня для Алексея началась не жизнь — горе. Сами посудите: вся семья, вся родня на войне за Родину погибла, а названный отец — предатель.
Надумал Алешка убеждать из дому, да куда убежишь — зима, в округе чуть ли не все деревни спалены. Мальчишки дразнят: «Вражий выкормыш». А учитель тот — человек ласковый, добрый. Как же понять, почему он в старосты пошел?
Много перестрадать, передумать Алешке тогда пришлось.
Весной сорок третьего года неизвестные люди избили старосту ночью дрекольем. Слег Дубравин. Приезжали гестаповцы, спрашивали: «Что с вами, repp староста?» — «В погреб, говорит, по нечаянности свалился...»
Так и не поднялся с постели учитель. Старостой немцы другого человека поставили. А дня за два до того, как наши освободили Смоленщину, Дубравин умер. Остались Алексей с Дуняшей, девятилетней дочкой учителя, сиротами. В Загорье к тому времени, дай бог, пятнадцать изб из ста уцелели, одни трубы да головешки кругом. И народу раз-два и обчелся. Нищь и голь... Алексея с Дуней и других сирот определили в ярцевский детдом. Кто тогда в детдомах воспитывался? Известно, те, у кого родители на войне погибли или фашистами убитые. Алешка же с названной сестрой — дети предателя. И невиновные они ни в чем, а глядят на них искоса, дружбу с ними никто не водит.
Только год спустя стало в детдоме известно, что Дубравин вовсе не предатель, а герой: он выполнял задание подпольного райкома партии, хотя и был беспартийным. Партизанам 'помогал. Никто лишний о том и не знал.
На Алексея все это сильно подействовало — и неразговорчив стал, и особняком приучился держаться. Надолго у него этот след остался... Да разве одного Алексея война покалечила...
Семнадцати лет окончил он семилетку и — прямой дорогой в Ярцевское педагогическое училище. (Покойный Дубравин ему эту мысль внушил: «Быть учителем—лучшее назначение».) Вместе с Алексеем окончила училище и Нина Гончарова, первая в районе красавица, дочка заведующего Потребсоюзом. Они полюбили друг друга, решили пожениться и поехать учительствовать в родное Алексееве село Загорье.
Алексей сразу поехал, Нина задержалась у родителей в Ярцеве. А за месяц до свадьбы его призвали во флот. Дуня же, как узнала, что он жениться надумал, отказалась от его помощи, пошла работницей на кирпичный завод.
Эта самая Дуняша вместе с Ниной и провожала Алексея на морскую службу...
— Такая вот история,— заключил Доронин.— Остальное вам известно.
— А что же ответил Кирьянов, когда вы спросили его о поведении в Черноморской школе?
— Откровенно ответил: «Мечтал, говорит, я учителем стать, семью завести, а меня «забрили» на флот — и все нарушилось. Уж больно не вовремя «забрили». Меня от такой откровенности в жар бросило. Разве это мыслимо, чтобы молодой парень из-за какой-то красивой подлюги так себя растравил и неправильно мыслить стал!
Стукнул я кулаком по анкерку: «Что же ты, друг любезный, хотел, чтобы за тебя такие вот заграничные штучки другие доставали?!»
Алексей аж вздрогнул: «Вовсе, говорит, я этого не хотел. Отлично я понимаю, что в армии все должны служить, да уж очень школу бросать не хотелось. Только начал ребятишек учить, а тут вдруг опять сам учись: «Ать, два!», «Весла на воду!». Да еще и подчиняйся каждому...»
«Вроде, мол, боцмана Доронина?»
«Нет, что вы, отнекивается, я про вас плохое не думаю».
«А про капитана третьего ранга?» «Придирой он мне показался». «Придирой»?! Да ты знаешь, говорю, как у товарища Баулина за тебя душа болит? Кто за
тебя горой встал, когда на берег списать хотели? Товарищ Баулин! Кто надоумил потолковать с тобой о житье-бытье? Товарищ Баулин! Кто нам сегодня доверие оказал? Опять же он, товарищ Баулин! А ты, бирюк, такие слова...» Может, я и чего-нибудь покрепче Алексею бы наговорил, да прилив не дал, начал затоплять отмель. Вода уж у самых наших ног плескалась. «Неужто, думаю, капитан третьего ранга где-нито замешкался?»
Только подумал, а он кричит сверху в мегафон: «Опускаем трос с фонарем!»
Минут через пять — мы уже по колени в воде стояли — видим: сквозь туман спускается к нам светлое пятнышко.
В общем, и анкерок, и нас с Алексеем в самое время вытащили.
На базу мы с ним возвращались в машинном отделении «Вихря». Отогревались. В сухую робу переоделись, горячего чая напились, а все зуб на зуб не попадает...
Доронин улыбнулся, прищурив глаза, и в них отразились и природное, истинно русское добродушие, и мудрость, и жизненная сметка, накопленные несколькими поколениями каспийских и камчатских рыбаков, людей большой внутренней силы и отваги. И я подумал, что боцман присочинил, будто бы ему было страшно, когда они плыли на тузике через Малый пролив, присочинил не из намерения порисоваться, а из желания подчеркнуть, чего все это стоило Алексею Кирьянову, совсем еще в то время неопытному пограничнику.
— Сидим мы, значит, в машине, у горячего кожуха, отогреваемся,— продолжал Доронин,— а Алешка шепчет вдруг: «Спасибо вам, товарищ боцман, за науку!» Так душевно он это сказал, что у меня в горле запершило...
Моросящий дождь, начавшийся с полчаса назад, все усиливался и усиливался и в конце концов прогнал нас с мыса над Малым проливом. Мы направились домой, к базе. Под ногами похрустывали обломки застывшей лавы.
Боцман вдруг наклонился, достал из-под камня небольшое светло-серое яйцо, которого я, конечно бы, и не заметил.
— Чайка оставила, наверно, ее саму-то поморник сцапал.
Доронин осторожно завернул яйцо в носовой платок, спрятал в карман.
— Марише для коллекции...
Свернув от пролива, мы вскоре поднялись на утес, на котором неподалеку друг от друга стояли старинный каменный крест и обелиск с пятиконечной звездой.
С высоты утеса открылся необозримый океанский простор, вид на затушеванные бусом соседние острова.
— Красота!..— тихо, почти с благоговением произнес боцман.
Мне интересно было узнать, что же обнаружилось в анкерке, который они с Кирьяновым достали на отмели, но я воздержался от вопроса. Не хотелось перебивать его настроения, да, вероятно, если бы он мог, то сам рассказал бы об этом.
— А вы не были на «Вихре», когда его захватил тайфун «Надежда»?
— Довелось, — кивнул Доронин. — Из-за «Надежды» и «Хризантема» тогда от нас опять улизнула... Сегодня в клубе «Чапаева» будут показывать,— неожиданно переменил он тему разговора. — Вот это картина! Сто раз можно смотреть!