Дверь с бронзовой табличкой отворилась, и высокая мужская фигура появилась на пороге. В серых широко расставленных глазах мелькнуло секундное удивление.
— Вы ко мне? — спросил он.
— К вам, — улыбнулась Любушка. — Вы меня помните? Мы виделись в Мариинском, на «Маскараде», — и, с некоторым удовольствием заметив замешательство хозяина квартиры, добавила: — Вы не пригласите меня войти? Неудобно же даму держать на пороге…
Письмо от Софьи пришло с утренней почтой. Любушка едва не заплясала от радости, когда среди пачки деловых бумаг, адресованных папеньке, увидела белый конверт с дорогой маркой (Павел Евграфович уже три дня как уехал в Самару, к дальней родне). Она в нетерпении схватила конверт, бегом припустилась в папенькин кабинет, где на столе лежал нож для резки бумаги, взрезала, достала листок, исписанный знакомым изящным почерком — буквы летящие, стремительные, почему-то вызывающие мысль о бригантине на всех парусах… Жадно вчиталась в строки, сперва не поняв, о чем речь. А вчитавшись повнимательнее, вдруг почувствовала, будто утреннее солнце померкло. Повеяло тревогой, пока неосознанной, но тяжелой, словно воздух перед грозой («смерть витает вокруг…»).
Хорошо, что папеньки нет дома, рассеянно подумала она, продолжая скользить взглядом по письму. Он здорово сдал в последнее время — возраст, сердце… Все чаще и чаще, к месту и не к месту, вспоминал Любушкину маму, Анну Бенедиктовну, а саму Любу называл чертенком в юбке («Все же ты меня вгонишь в гроб своим несносным поведением… Впрочем, я не жалуюсь: давеча мне опять снилась Аннушка, она звала меня…»). Когда мамы не стало, папа казался им с Сонечкой единственным дорогим человеком на свете, в миллион раз лучше всех гувернанток, вместе взятых. Однако сейчас он бы только мешал.
— Я должна ехать в Петербург, — упрямо повторила она. — С Соней что-то случилось, я чувствую.
— Что с ней может случиться? — фыркнул Петя Викулов. — При богатом муже, ни забот, ни хлопот…
— Но ты же читал письмо!
— И что? — Он вальяжно развалился в кресле перед камином. — Уважаемая Софья Павловна, не в обиду ей будет сказано, вообще особа слегка… э-э, экзальтированная.
— Откуда ты можешь знать?
— Мы были представлены друг другу прошлым летом, ты забыла? И проблема-то наверняка яйца выеденного не стоит. Допустим, у ее мужа адюльтер…
— Фу, какие гадости ты говоришь!
— Мон амур, а что ты себе вообразила? Что на твою сестру напали пираты, приплывшие по Обводному каналу?
Он рассмеялся, пересек комнату, подойдя к окну — отсюда открывался вид на Троицкую, в те времена крытую сосновыми досками, кое-где прогнившими после затяжной зимы, и особняк купчихи Солнышкиной — помпезное здание со множеством башенок в стиле позднего барокко и аж тремя балконами на толстых квадратных колоннах. Бездна вкуса, что и говорить. Однако может себе позволить: торговля тканями ее мужа Симеона (четыре магазина на Сенной, Троицкой и у Тамбовской заставы) приносит годовой доход до двухсот тысяч…
Оторвавшись от созерцания, Петя взглянул на Любушку — та смотрела на него с откровенной мольбой.
— Ладно, — проговорил он с деланной неохотой. — Петербург так Петербург, почему бы и нет. Ты ведь хочешь, чтобы я тебя сопровождал?
Она взвизгнула, бросившись Пете на шею (тот слегка оторопел, но тут же незаметно подмигнул Николеньке: так-то, брат, кто смел, тот и съел).
Оставшуюся часть вечера Николенька просидел в углу дивана, стараясь не встречаться взглядом со счастливой парой, вовсю строившей планы на ближайшее будущее («Надо послать Машу за билетами». — «Перестань, билеты я беру на себя. Едем первым классом, ты согласна?» — «А когда?» — «Нужно выяснить расписание. Думаю, дня через три»).
Три дня, подумала она с огорчением. Постареешь, пока дождешься.
Но она дождалась. Маша, горничная, пыталась удержать хозяйку, все всхлипывала и сморкалась в носовой платочек: «Одни, барышня, в такую даль! Что я Петру Евграфовичу скажу, когда спросят?»
— Я тебе сто раз втолковывала: он вернется не раньше чем на Пасху. И потом, я не одна, я с Петей.
Маша вздохнула, пакуя чемоданы.
— Оно, конечно… А все же боязно.
— Тебе что бояться? Ты-то дома остаешься.
Звякнул колокольчик у двери. Маша побежала открывать.
— Кто там? — крикнула Люба.
— Петр Яковлевич и Николай Николаевич пожаловали, — отозвалась горничная.
Появился шумный Петя, поигрывая легкой тросточкой. Не раздеваясь, лишь стряхнув капельки воды с модного пальто, прошел в гостиную и улыбнулся девушке:
— Извозчик ждет.
— Сейчас, сейчас. Последний чемодан остался… Маша, не стой же столбом!
Всего чемоданов было четыре. Кроме них была огромная шляпная коробка, два свертка с едой и дамская сумочка (косметика, разменные деньги, зеркальце с монограммой — память о матушке, носовые платки и гребни для волос). Только бы ничего не забыть, вертелась в голове тревожная мысль — всю дорогу до здания вокзала, пока лихой кучер на козлах покрикивал на зазевавшихся прохожих:
— Па-асторонись! Не извольте беспокоиться, ваше сясь-тво, с ветерком домчим!
На вокзале было людно и шумно. Молодой мужчина, почти юноша, одетый незаметно — в темное пальто, темные брюки и форменную фуражку, влился в толпу и мгновенно стал ее частью. Он купил папирос у мальчишки, газету с лотка и встал у стены под часами, рассеянно поглядывая вокруг.
Полчаса назад он еще сидел в маленьком дешевом ресторанчике на втором этаже. В центре грязноватой залы гуляли заезжие купчишки невеликого ранга (провернули удачную сделку), ближе к двери расположилась дама средних лет с гувернанткой (немкой или датчанкой — худой и чопорной, в старомодном кружевном чепце и с аскетическим желтым лицом, будто сошедшей с полотна эпохи ранней готики) и двумя детишками, изо всех сил старающимися вести себя прилично. Мужчина, скользнув по ним равнодушным взглядом, заказал рюмку водки, рыбный салат — и принялся смотреть в окно, на привокзальную площадь.
Заметив, что посетитель сидит уже второй час (рюмка была выпита едва ли наполовину, рыба и вовсе осталась нетронутой), официант подошел и почтительно спросил, не желает ли господин еще чего-нибудь.
— Нет, — равнодушно ответил посетитель. — Получите с меня. Впрочем, принесите карандаш.
«Чтобы расчистить поле для грядущего, — отрывисто писал он на салфетке (буквы ложились неровно, но он не обращал внимания на почерк, словно оставляя послание лишь для самого себя), — мир должен пройти через кровь, хаос и нищету. Гибель всего живого — дико, бесчеловечно, душа не принимает… Однако это единственный путь. Остальное — сытые иллюзии, попытка примирить языческую материю и христианское ее отрицание. Очищение огнем — вот настоящая тайна тайн…»
Последние буквы от торопливости трансформировались в прямую линию. Он бросил карандаш на стол, сунул салфетку в карман и порывисто вышел, завидев на площади перед вокзалом экипаж, который ждал все это время. Из пролетки выходили трое молодых людей: один высокий, тонкий в талии, со щегольскими усиками ниточкой, помогал девушке спуститься с подножки. Девушка была не красавицей в классическом понимании, но — здоровье, радость бытия, даже счастье в больших черных с поволокой глазах… Вон как она глядит на своего спутника, ясное дело, влюблена без оглядки. Третий, одетый как студент, пониже ростом и полный, в круглых очочках, вертел головой в поисках носильщика.
Наблюдая за троицей, мужчина спустился на перрон, ближе к стоявшему в ожидании отправления составу. Люди толкались, налетали друг на друга и тотчас разбегались, не подумав попросить извинения. Те, за кем он наблюдал, остановились у входа на платформу, чуть наособь, и, видимо, прощались: легкий, необязательный поцелуй в щеку (толстячок студент мучительно покраснел), последние фразы перед посадкой… Время растянулось и замерло, словно ленивая кошка на подоконнике. Мужчина вытер платком вспотевший лоб, сунул платок в карман и вытащил револьвер. Секунду постоял неподвижно, словно собираясь с духом, потом сделал шаг вперед и поднял оружие.