Является ли Евгений Онегин ярким представителем российского петербургского дворянства первой четверти XIX столетия? Социолог скажет вам, что является. А если бы вы могли задать подобный вопрос Евгению Онегину? Или Одиссею? В их распоряжении не было классового метода, и они не знали, что принадлежат к каким-то там классам, социальным группам и так далее. Но это не значит, что они не принадлежали. Так принадлежали они или нет? Предположим, вы начнете разговаривать с этими героями. И объяснять им, что их поведение вытекает из их классовой позиции. А Онегин вам ответит: «Я лучше знаю, почему я убил Ленского. И все классовые интерпретации, которые вы мне навязываете, глубоко ложны. По крайней мере, я уж точно ими не руководствовался». Так руководствовался он или не руководствовался? И прав ли он, когда говорит, что ему лучше знать, чем он руководствовался?
Откуда вам знать, кто чем руководствуется? И можете ли вы в принципе по любому поводу высказать суждение, согласно которому некто или руководствуется, или не руководствуется? Даже теоретически вы не всегда можете это сделать.
Есть вполне практическая область, в которой действует эта самая «ниданетственность». То есть принципиальная невозможность сказать «да» или «нет». Прежде всего, конечно, она вытекает из неполноты наших знаний. Эта неполнота связана с самой природой знаний. Гуссерль, о чем я уже говорил выше, подразделял процедуры узнавания чего-либо на рефлексию и перцепцию.
Рефлексия — это знание, добытое путем самых точных и корректных умозаключений. Ум при этом находится во внешней позиции по отношению к тому, что он изучает. Наблюдатель наблюдает ПРОЯВЛЕНИЯ наблюдаемого. Но не само наблюдаемое. Непосредственного доступа к наблюдаемому он не имеет. Рефлексия — это всегда обратная задача. И это делает рефлексивное знание принципиально неполным.
Дополняется такое знание перцепцией. Когда вы не наблюдаете со стороны, а соприкасаетесь. Тем или иным способом оказываетесь внутри ситуации. Перцепция дополняет рефлексию. Но значит ли это, что рефлексия принципиально слабее перцепции и может заменять ее только тогда, когда перцепция невозможна?
Это не вполне так. Конечно, близкий человек понимает логику поступков лица, к которому он близок, иначе, чем посторонний наблюдатель. Но нет человека, который был бы предельно близок к интересующему нас типу лиц сразу на всех уровнях, из которых складываются эти самые «лица». Если, например, лицо — высокий чин КГБ, то его жена или дети могут в каком-то смысле знать больше о логике поступков лица. Но только в каком-то смысле!
Может быть, иной полнотой знания о мотивах и поступках такого лица обладает супердоверенный помощник, работающий с этим лицом несколько десятков лет? И это не всегда так.
И наконец, абсолютной полнотой перцепции обладает само лицо. Оно все знает о причинах, побудивших его к тем или иным поступкам? И это тоже не всегда так. Вообразите себе диалог Наполеона с Тарле. Наполеон говорит Тарле: «Кто ты такой, чтобы говорить мне, почему я так поступил? Ведь так поступил Я! Это МОЙ поступок! И только Я знаю все о причинах, которые его породили!» А Тарле отвечает: «Ты не можешь обладать полнотой знания по поводу причин, которые находятся вне тебя и оказали косвенное давление на твои поступки. Эти причины раскрылись через столетие после твоей смерти. У тебя своя полнота знания, у меня — своя».
Обучая начинающих аналитиков элиты разнице между перцепцией и рефлексией, я предлагал им рефлексивно ответить на вопрос: «Who is Mr. Kurginyan?». To есть, использовать для ответа биографические данные и предложенные мною же теоретические методы (социология элиты, культурология, теория игры и так далее).
У меня есть родственники по материнской линии. Если всех их собрать воедино и представить меня как лицо, наследующее эту родовую сущность и заданное в своем поведении фактом этого наследования, то получится полная ахинея. Я-то знаю, что ни в каком буквальном смысле слова ничего не наследую. Такое наследование, может быть, было бы возможно, живи я пять столетий назад и являйся членом тогдашнего традиционного общества. Но я родился в 1949 году, вырос в советское время, не проявлял никакой склонности к самоидентификации через эту родовую сущность.
Это я знаю. А посторонний мне аналитик не знает. Но я тоже кое-что могу и не знать. Я могу не знать, в какой степени данная родовая сущность оказала влияние на воспитывающих меня мать и бабушку, а значит, косвенно и на меня. Мало ли чего еще я могу не знать? Юнг скажет, что я не знаю своего родового архетипа, который автоматически действует — при полном моем отрицании этой самой сущности. И так далее.
Теперь об отце. Что по этому поводу изобретет посторонний аналитик и что знаю я сам? Аналитик элиты и здесь обязан восстанавливать некий надперсональный (родовой, семейный, групповой, клановый) «индекс». Как без этого? Что получится?
Мой отец родом из города Ахалцихе. И родители академика Джермена Гвишиани из города Ахалцихе. И у нас было много общих знакомых. Значит ли это, что мы «ахалцихский клан»? Для того, чтобы понимать, что это не так, нужно с абсолютной достоверностью знать структуру личности и особенности поведения моего отца. Он гордился своим происхождением, национальностью. Пока были живы родители, всегда ездил к себе на родину. Но он органически не любил кланов. И столь же органически чурался не соплеменников и родственников, а связей и отношений, порождающих какую-нибудь обязательность и даже приоритетность. Отцу — завкафедрой в вузе — все время казалось, что ему попросту «впарят» какого-нибудь балбеса в качестве студента. А он ненавидел «блат». И он благоговел перед преподавательской деятельностью.
Я не хочу сказать, что мой отец хорош, поскольку он не интегрировался в некие лобби, а чей-то отец плох потому, что он интегрировался. Я всего лишь утверждаю, что степень подобной интеграции может быть определена только изнутри, на основе этой самой перцепции. И что она может колебаться от нуля до ста процентов — в зависимости от тонких и почти неверифицируемых нюансов семейно-психологического характера.
Данное утверждение не снимает необходимости рассматривать надперсональные идентификационные возможности. Понимая при этом, чем ПОТЕНЦИАЛЬНОСТЬ определенной идентификации отличается от АКТУАЛЬНОСТИ этой идентификации.
Потенциально я мог быть представителем «ахалцихского клана». А представителем «зангезурского клана» я быть не мог по определению: ни я, ни мои родственники не родились и не жили в этом регионе Армении. В еще большей степени я не мог бы быть представителем «пекинского клана». Если бы я занимался, например, школой Шаолинь, то я мог бы быть спортсменом, связанным с этой школой. Но я не мог бы быть ни китайцем, ни пекинцем. А представителем «ахалцихского клана» я мог бы быть, но… я им не являюсь.
Соответственно, аналитик должен ввести клановую возможность в рассмотрение моей личности. Но — с соблюдением принципа «ниданетственности». То есть, не говоря по поводу моей клановости ни «да», ни «нет», и при этом оконтуривая то поле, в рамках которого возможна моя клановая привязка. Сохраняя одни возможности, он должен откинуть другие. Но именно в качестве возможностей! Воз-мож-но-стей! Какое он имеет право (как исследователь и как человек) представлять возможность (то есть потенциальность) как факт (то есть актуальность)! Это и есть путь к конспирологическому безумию.
Делая определенные догадки, высказывая определенные предположения, я всегда буду исходить из принципа «ниданетственности». Назовите это еще осторожностью… Или невозможностью окончательных утверждений. В квантовой механике, например, вообще невозможны окончательные утверждения определенного рода. Электрон — это частица или волна? И то, и другое.
Меня спросят о гносеологической ценности этой самой «ниданетственности». Мол, если утверждение о моей клановой причастности сделано неосторожным исследователем, исходя из недостаточной информации, то это еще не значит, что в принципе нельзя сделать правильного утверждения. У кого-то появится достаточное количество информации, и он обоснованно заявит, что я не являюсь представителем такого-то клана, не интегрирован в такие-то этнические общности и так далее.