И так же как ее муж не мог впустить ее в свой душевный мир, так и она сохраняла свой, в полной уверенности, что не найдет у него понимания. Она отметила, что Штильмарк хотя и вел беседы с ее мужем, но совсем в другой тональности, и хотя обращал и его мысли к той опасности для рейха, которую готовят его враги даже здесь, в нейтральной Швейцарии, но не уходил так далеко в своих рассуждениях, как это делал с ней наедине.

И Эмме весьма льстило это обстоятельство. Лавровского же появление необычного гостя словно вывело из долгой спячки: значит, есть и даже где-то здесь какие-то силы сопротивления. Он распознал миссию Штильмарка, да тот и не очень маскировал ее, и раз налицо охотник, значит, есть и дичь. А в профессионализме гостя не могло быть сомнений.

Перебирая мысленно вереницу гостей «Уголка», Лавровский спрашивал себя: не был ли кто-нибудь из них похож на тех, за которыми охотился Штильмарк? Но не находил подходящих. Да ведь и это имело объяснение: они должны были маскироваться.

Сама мысль о том, что такие люди существуют, и радовала и удручала его. Радовала потому, что подавала знак надежды: если есть борцы, то есть цель борьбы. Удручала потому, что он не видел способов к ним пробиться: он даже не знал, кто они и под каким знаменем идут. Впрочем, он стал бы под любое знамя борьбы с нацизмом, не задумываясь ни на минуту. Но что он мог, кроме того, чтобы бежать? На большее его не хватило. А на что большее мог пойти благоденствующий владелец «Тихого уголка»? И все же бдительные рекомендации Штильмарка как-то встряхнули его.

В тот день, ближе к вечеру, он, как обычно, совершал одинокую прогулку в горы. Минуя автодорогу, обегающую склон, он поднялся напрямик к каменистому утесу, возвышавшемуся словно на страже раскинувшихся за ним там, еще выше, альпийских лугов, откуда ветер доносил диковатые запахи и прохладные веяния вершины. Было видно, как садится солнце в воды озера, кажущегося отсюда овальным серебряным блюдом, на которое и спускается оранжевый шар, окруженный фиолетово-серыми облаками, почти неподвижными, словно это были свидетели вечерней мистерии ухода дневного светила, каждый раз в новых красках и переливах.

И Евгений Алексеевич пожалел, что нет с ним художника, бельгийца, Мориса Жанье. Он несколько раз останавливался в их отеле, иногда с ним бывала его девушка, тоже художница. Морису было не более тридцати, она — совсем юная. Они обычно приходили пешком или приезжали попутной машиной со своей несложной утварью: переносными мольбертами и ящиками красок. Девушка, ее звали Мария, была «стопроцентной пейзажисткой», писала природу. Жанье, как он говорил, был более урбанистичен: он пленился видом отеля, превознося его положение здесь, на повороте дороги, в виду поднимающихся террасами склонов, снежных вершин вдали и ореховых зарослей, подступающих к самой усадьбе. Он так и этак набрасывал эскизы изящной постройки отеля «Тихий уголок» и один из них подарил Эмме, чем доставил ей подлинное удовольствие…

Да, жаль, что не было в этот вечер с его необыкновенным закатом Мориса и его подружки. В них было что-то приятное, завидное для Лавровского: может быть, их независимая и не пригибающая к земле бедность? Или мотыльковая беспечность? Умение находить прелесть жизни в каждой мелочи? Подлинная преданность искусству? Или все это вместе?

Возвращаясь, Лавровский подумал, что художники обязательно еще появятся: они все лето проводят «на натуре», а зимой сидят в своей студии, кажется, в Льеже…

Эти одинокие прогулки не снимали тяготевших над ним мыслей, но на короткое время уводили от них.

Вернувшись, он застал Эмму необыкновенно возбужденной. Она сообщила, что Штильмарка неожиданно вызвали телеграммой и он уехал, пообещав вернуться осенью — «на листопад»!

Евгений Алексеевич не усмотрел в этом событии чего-либо существенного для себя и для своей жены, но она, по-видимому, была другого мнения.

Как всегда, устраиваясь на ночь в своем кабинете — он давно уже покинул супружескую спальню, — Евгений Алексеевич раскрыл недочитанную книгу из тех, что выписывал из издательства в Женеве, с которым имел многолетнюю связь. Но в это время вошла Эмма. Несмотря на то что на ней был пеньюар и волосы убраны на ночь, вид у нее, как это ни странно, был несколько отчужденный, словно она пришла не в спальню к мужу, а с каким-то почти официальным визитом.

«Господи, какая чужая!» — отчетливо подумал он. То, что ощущалось давно, годами, выразилось сейчас в этой мысли и принесло даже некоторое облегчение своей беспощадной ясностью.

С холодным любопытством он ждал, привыкший к тому, что жена самолично решала все хозяйственные, вещные проблемы их жизни. А других не было и не могло быть. Он был доволен, что она взяла на себя столь многое. Приняв одно-единственное кардинальное решение — покинуть Германию, он как будто исчерпал себя. Что же хочет сказать ему эта чужая, все еще привлекательная голубоглазая женщина в элегантном ночном туалете?

Она выглядела озабоченной, такой он ее давно не видел. С тех пор, как она занялась «делом», Эмма обрела несвойственную ей раньше самоуверенность. Это была самоуверенность человека, твердо стоящего на ногах, без чужой помощи создавшего себе положение. В самом деле, он ведь ничем не помог ей: начиная от идеи «Тихого уголка» и кончая его ежедневной эксплуатацией, Эмма действовала одна. И это подняло ее в собственных глазах. Из хрупкого создания с тонкой талией и мечтательными глазами она превратилась в деловую женщину, вполне современную, поскольку применялась к обстоятельствам сегодняшнего дня.

— Добрый вечер, мой друг! — произнесла Эмма и, шурша шелком, присела на край его постели.

— Вернее, ночи, Эмма! Садись, пожалуйста, — мягко сказал он, хотя она уже прочно сидела рядом и он чувствовал даже через плед ее крепкое горячее тело.

— Мне надо поговорить с тобой, Эуген… — она испытующе посмотрела на него, может быть боясь, что он воспримет несерьезно ее попытку.

Но он ответил не отрывисто, сухо, как это часто бывало, а так же мягко, отложив книгу:

— Слушаю тебя, дорогая.

Ее растрогал не так-то часто звучащий в разговоре его тон. Все-таки это был ее муж. Отец ее дочери. Родной человек, которого ее покойный отец принял в свой дом как сына. Как они могли так отдалиться друг от друга? Забыв обо всем, Эмма готова была взять вину на себя. Лишь бы сейчас, по главному вопросу, у них было согласие.

Будучи женщиной решительной, Эмма приступила к делу без проволочек:

— Мы живем здесь совсем неплохо, Эуген. В нашем тихом уголке.

Он вяло подтвердил.

— Но все-таки мы здесь чужие, в чужой стране, а человеку свойственна тяга к родному краю… Тем более, если у него есть великая родина, такая, как Германия.

Патетический тон жены, явное подражание кому-то и несоответствие слов ее туалету рассмешили его.

Хотя уже зрела в нем догадка, уже слышался ему звон фанфар в тиши «Уголка»…

Так как он молчал и, по ее представлению, возразить ему было нечего, она продолжала:

— Конечно, Эуген, твоя родина там… Но она пока закрыта для тебя, не так ли? О, ты вернешься туда победителем — это предопределено ходом истории. Но ты нашел у нас не только свое счастье. Свой новый дом, семью, положение…

Нет, она не сказала о том, кем он был, когда вошел в их дом. Где именно разыскал его дядя Конрад и что ждало его, если бы это не случилось… Об этом Эмма не сказала, он мысленно досказал за нее: все было так, все было правильно. Уж куда правильнее!

Ободренная его молчанием, она уселась плотнее, теперь она наклонилась к нему так близко, что он чувствовал запах зубного эликсира, которым она, наверное, полоскала на ночь зубы.

Странно, этот сладковатый, мятный запах удивительно гармонировал с ее словами, он словно входил необходимым элементом в эту достаточно нелепую сцену, если посмотреть со стороны, а именно так смотрел он, как будто был не участником, а лишь свидетелем всего этого спектакля.

— Может быть, дорогой, мы совершили ошибку, поторопившись уехать…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: