Время такое приспело, и 13-я рота вновь наполнилась шумом трехсот парней, убивающих время в ожидании неизбежного и теперь уже столь близкого дембеля. И писали они лозунги предерзкие. Те самые лозунги, которые когда-то будучи первогодками, стирали со стен после ухода предыдущих поколений.
Совсем небезопасно ходить под окнами 13-й роты. Из окон той казармы пустые водочные бутылки так и вылетают, причем имеют обыкновение вылетать в тот самый момент и в том направлении, в котором появляется неосторожный путник. Обнесена 13-я рота проволоками колючими и охраняется вооруженным караулом. Жаль только, проволоку регулярно режут, а вооруженный караул под напором дембелей часто отходит подальше от греха, отдавая дембелям их святое право общаться с внешним миром. И звенят песни матерные из тех окон, и баб туда таскают на всю ночь, да и на весь день, и выходят из 13-й роты ночами добры молодцы схватиться в кулачном бою со всяким, кто на пути попадется.
Даже и офицеру вдоль окон 13-й роты ходить несподручно. По старой традиции проходящим мимо офицерам неизменно в окно задницу показывают. Не просто задницу в штанах, а оголенную. И не просто оголенную, как на буржуазном Западе из проходящего автомобиля; тут показывают задницу со специфическим, только ей присущим звуком. Можно было бы, конечно, офицеру зайти в 13-ю роту да найти шутника и покарать его примерно. Но как найти-то? Построить триста человек, приказать оголить задницы и искать именно ту, которая оскорбила видом своим омерзительным и звуком надменным?
Так вот, офицеры старались мимо окон 13-й роты без особой нужды не прогуливаться. А если уж нужда припечет, то старались околесить ту проклятую роту большим крюком.
А внутри 13-й веселье. Тут пьют и курят злые табаки. Тут режутся в карты, проигрывая свое и чужое, тут ножи летают вдоль прохода, врезаясь во все, во что можно. Иногда и лопаты летают. Случается — и топоры. И визг девок, неизвестно как миновавших высокие стены и проволочные заборы. А к телесному греху 13-я рота зело слаба.
Среди визга и хохота в дыму табачном на специально для него изготовленной кровати (на стандартной не умещался) — огромный человечище, каких редко-редко производит природа на удивление остальному человечеству. Над его кроватью табличка, снятая со штабного сейфа: «НЕ КАНТОВАТЬ! ПРИ ПОЖАРЕ ВЫНОСИТЬ В ПЕРВУЮ ОЧЕРЕДЬ». Вокруг него толпа друзей и почитателей. Звенит над ним хор вопросов: «А знаешь, Салымон?», «А не забыл, Салымон, как мы тогда в Болгарии?», «А помнишь, Салымон, той ночью?»
Все помнит, все знает Салымон. Весел. Улыбка на лице, испохабленном шрамом на всю щеку.
— А если, Салымон, ротный сейчас появится?
— Да я его через хрен переброшу!
Покатилась 13-я рота смехом.
— А если, Салымон, командир бригады вдруг появится?
— Да я ему так двину меж рогов, по проходу лететь будет, все табуретки на уши намотает!
И вновь смех ему ответом.
— А если, Салымон, вдруг сам Зубров появится?
— А что мне Зубров? Что ж я, Зуброва испугаюсь? Понятно, что к Зуброву особое отношение. Я ему очень вежливо скажу: я вам прошу оставить мою хазу…
Уже завершая фразу, почувствовал Салымон, что смеха в ответ не будет. И не договорил Салымон в разом затихшей казарме. Повернулся, соображая причину внезапной тишины…
И напоролся Салымон на взгляд.
Совсем рядом, кто знает, как сюда попавший, стоял в проходе полковник Зубров, бывший командир 1-го батальона, где Салымон службу начинал, затем командир 7-й бригады спецназа, а теперь уже — начальник разведки всего Одесского военного округа.
Покорял Зубров всех и всегда. Покорял уже тем, что в любой ситуации у него сапоги сияли. Грязь к ним вроде и не липла. В любой обстановке, на самом грязном полигоне мира, на Широколановском, например, где пехота веками глину месила, утопая в ней, сапоги его все равно переливались серебряным блеском. Никто не знал секрета сапог его: то ли по воздуху он летал, то ли щетку всегда с собой носил и уделял сапогам все время, оставаясь один.
А еще удивлял Зубров многими шутками. Улыбкою своею дьявольской, к примеру. Никто никогда в унынии его не застал. Ослепительная усмешка его была известна всему городу, как и всем городам, по которым его служба носила. Вот и сейчас стоял он и улыбался насмешливо и весело, и толпы, готовой озвереть, совсем не боялся, и потому за спиной его уже полностью непокорные дембеля украдкой складки на одежде поправляли, ремни незаметно подтягивали. А девки срамные, вроде почувствовав некую силу, упорхнули все разом, да так, что найти их было совсем уж непросто.
…Непонятно было Салымону, откуда у этого дьявола в полированных сапогах храбрости взялось появиться в 13-й роте. Откуда сила его исходит, которая сразу придавила своеволие внезапно притихшей толпы. Ну если б с автоматом в руках появился, то понятно, а то ведь без автомата, без охраны. И, видимо, именно отсутствие оружия и охраны, именно эта улыбка беззаботная и прижимала волю остальных, заставляя умолкнуть всех разом. Полежал Салымон еще совсем недолго и, ссутулившись слегка, нашел нужным встать, переваливаясь с ноги на ногу, соображая, как бы шутку свою нейтрализовать. Посмотрел на ладони свои, на носки сапог, почесал в затылке и поинтересовался:
— Я, товарищ полковник, надеюсь, не обидел вас?
— Успокойся, Салымон, не обидел. Обижаются только слабые люди. На обиженных хрен кладут и воду возят. Ты ж меня, надеюсь, к слабым не причисляешь? Да ты ложись, ложись. Чего встал?
— Нет, товарищ полковник, я не лягу. И ответом вашим не удовлетворен. Как же получается: я шутку в ваш адрес отмочил, и мне за это ничего не будет?
— Совершенно ничего. Что с тебя взять? Ты свое отслужил.
Разобрало Салымона любопытство. Нет. Не тот человек Зубров, чтоб так вот взять и простить оскорбление.
— Так, говорите, ничего мне не будет?
— Это с какого конца посмотреть. Если ты, Салымон, себя окончательным дембелем считаешь, то я тебе документы хоть сейчас выпишу. До приказа министра обороны еще тридцать дней осталось, а я могу своей властью через госпиталь тебя провести, документы оформить и отпустить домой через пару часов. Ну, а если ты себя еще солдатом считаешь, то наказание тебя ждет ужасное…
Совсем тихо в казарме стало.
— Собираю я хороших ребят в настоящее дело, а тебя не возьму.
Салымон от обиды аж присел.
— Как не возьмете? Меня? Не возьмете?
— Не возьму.
Задышал Салымон, слов нужных не находя.
— Всех возьмете, а меня, Салымона, не возьмете?
— Всех возьму, а ты тут останешься.
— Да права у вас такого нет! — врезал Салымон, наперед зная, что право у него такое есть, и, понимая обреченность свою, обратился к друзьям и почитателям: — Да что же это происходит? Беззаконие! Никакой защиты от командирского произвола!
Но поддержки Салымон не находил. Вроде сочувствовали ему, но и понимали, что Салымон командира оскорбил, пусть даже не догадываясь о его присутствии, и потому должен Салымон платить позором, который хуже смерти.
— Товарищ полковник, — взмолился Салымон, — да вы ж помните, как мы с вами на турецкой границе…
— Помню.
— И не возьмете?
— И не возьму.
— А чем мне искупиться можно? Сквозь строй пойду под двести шомполов.
— Я б тебя взял, Салымон, но какой из тебя солдат? Уж разжирел. Уж и точности в твоей руке нет.
— Это в моей-то?
— В твоей.
— А я докажу.
— Докажи.
— А ну лопату мне!
Кто-то загремел по проходу и через миг положил перед Салымоном охапку малых пехотных лопат, которые среди людей штатских ошибочно называются саперными.
— Куда врезать, товарищ полковник?
…Окинул Зубров казарму взглядом. Вроде и цели подходящей нет. Все изрезано, изрублено, топорами и лопатами разбито.
— А вон туда.
Затихли совсем дембеля. Расступились от мишени указанной. И не знают, шутит Зубров или политическую бдительность проверяет.
— Вон туда, — повторил Зубров, указывая на единственно подходящую и никем не тронутую мишень — на красный щит с портретами двенадцати вождей.