Финальный эпизод повести — внезапное появление на даче разъяренного всемогущего тестя, — давно назревавшее разоблачение, поимка на месте преступления, возмездие, которого все-таки удастся избежать, — всё это тоже подчинено законам и стандартам плебейского зрелища, кинематографа, но на сей раз мы обратим внимание не на постановку света, а на использование каскадерских трюков и на дотошность фонограммы, записи звука.
«...Шаги приближались, надевать штаны и рубашку не было времени, я повязал их рукавами и штанинами вокруг шеи и вышел на балкон. Ближайшая ветка сосны была в метре, я прыгнул на нее до того, как распахнулась дверь.
Овчарка обнаружила меня, когда я проделал половину пути к забору. Она прыгала, клацала зубами, захлебываясь от злобы рыдающим лаем. Она наводила на меня Звягинцева. Если он захватил мелкашку, то при его метком глазе... Я достиг забора и на гибком стволе молодой ольхи перелетел через него. Собачий лай, злоба, стыд, муки и неудача моих последних лет остались там. Я оделся, выбрался на шоссе, где меня подхватил первый же грузовик...»
Я назвал эту сцену финальной, хотя она и не завершает повести.
За нею следует еще один эпизод, очень важный, но, на мой взгляд, он выполняет функцию эпилога, то есть как бы подводит итог этой срамной истории, оценивая ее уже с позицией солидного человека, зрелого мужа, спустя еще двадцать лет.
И, поскольку речь идет о финале, я приберегу эту ударную концовку для финала настоящего повествования.
В «Пике» понимали, что издание «Тьмы» и «Тещи» чревато скандалом.
Ведь риск не исчерпывался любовной линией.
Обе повести содержали разоблачение нравов верхушки советского общества — пуританских лишь декларативно, а на поверку разнузданных до предела.
Наступившая новая эпоха отличалась лишь тем, что теперь никто не видел причин скрывать эту разнузданность, скрывать воровство, скрывать богатство, нажитое воровством.
Но, вместе с тем, мы отдавали себе отчет в том, что «Моя золотая теща» — пожалуй, лучшее из написанного Нагибиным. Что эта повесть восходит к классическим образцам литературы.
Мы решили рискнуть.
Шальная пуля
Коротким и пасмурным зимним днем Нагибин приехал в издательство.
Перво-наперво я показал ему пулю: она валялась между оконными рамами, за нею в стекле зияла дырка в ореоле змеистых трещин, — сплющенная автоматная пуля.
Это окно на четырнадцатом этаже высотки на Новом Арбате — крайней, с вертящимся глобусом, — было предметом нашей гордости. Из него открывалась чудесная панорама Москвы: широкое русло Нового Арбата, запруженное потоками автомобилей; перекресток Садового кольца над туннелем; раскрытая книга бывшего Совета экономической взаимопомощи, теперь мэрия; мост через Москву-реку; Белый дом, выглядывающий краем, бочком из-за посольства США; сутулая высотка с бронзовым шпилем на площади Восстания, то бишь, на Кудринке; а в отдаленьи — игла Останкинской телевизионной башни.
Этим восхитительным пейзажем мы не уставали любоваться. С гордостью показывали его гостям «Пика», особенно тем, что приезжали издалека — из Парижа, из Берлина, из Нью-Йорка, — и они ахали потрясение.
Тогда мы еще не могли знать, что именно это положение здания — высотка на перекрестке главных трасс, — сделает его заманчивой мишенью для всех сражающихся сторон.
Как и большинство обывателей, я увидел это на экране телевизора 3-го октября 1993 года: многотысячную толпу, которая катилась по Садовому кольцу от Крымского моста к Смоленской площади, сметая все заслоны...
В моей душе противоборствовали два чувства, восходящие, быть может, к древним инстинктам, а может быть к особенностям воспитания.
Едва ли не с младенчества я, как и другие мои сверстники, усвоил непреложный закон: народ всегда прав, толпа в своем исступленном буйстве права и свята, а тот, кто ей противостоит, всегда не прав и всегда преступен. Дело даже не в предводителях — будь то Стенька Разин или Емелька Пугачев — нет, дело в самой людской массе, в человеческой лавине: она несет с собой высшую правду и высший суд.
Мальчишками, мы ошалело вскакивали с мест в кинозалах и орали во все горло, завидев на экране наступающие, катящиеся волною массы людей — безразлично даже, кем они были: полуголыми рабами Рима; санкюлотами революционной Франции; взбунтовавшимся мужичьем с дрекольем наперевес; или вышедшей из повиновения матросней в пулеметных лентах, — им сочувствие, им «ура!», а тем, кто пытается остановить победное движение — им ненависть, им погибель...
Добавлю, что этот врожденный инстинкт получил сравнительно недавно молодую и свежую подпитку: в 89-м, в 91-м — кстати, оттуда же, от Крымского моста, от Парка культуры, и туда же — к площади Восстания, к Маяковке, к Манежу, — шли колонны вдесятеро многолюдней, с транспарантами в руках, растянутыми во всю ширь Садового кольца — «Долой КПСС!», «Фашизм не пройдет!», — и тоже орали во все глотки, скандировали: «Сво-бо-да!», «Ель-цин! Ель-цин!..»
И я неизменно, как штык, был в этих рядах.
Куда всё подевалось? Куда ушло?
Ведь не может быть, чтобы те же самые люди сейчас шли тем же самым маршрутом, но уже с другими лозунгами, и с другими, искаженными злобой лицами, с железными прутьями, с булыгами в руках, — нет, этого просто не может быть!.. Или — может? Изображение на экране вдруг само собой вырубилось, как конец кошмара.
Но позже началось снова.
Марсианский пейзаж Останкина: вышка на растопыренных ногах, кубические корпуса, тревожный сумрак октябрьского вечера. Бронетранспортер, окруженный беснующейся толпой, с хода таранит стеклянные двери телецентра. И в тот же момент начинается стрельба: росчерки трассирующих очередей вонзаются в живое скопление человеческих тел, фигуры оседают наземь, будто скошенные, вопли ужаса, стоны, брань отчаяния, брань озверения — всё это смешивается с густой автоматной пальбой, — кто-то пытается оттащить в сторону упавшего, но падает сам, изрешеченный пулями...
Всё кончено?
Или всё только начинается?..
Спозаранок мне наперебой звонили сотрудники издательства, спрашивали, надо ли ехать на работу, я отвечал, что обязательно всем надлежит в десять утра быть на своих местах, тем более — в такой тревожный момент.
И сам поехал на Новый Арбат.
Этажи высотки заполнялись служивым людом.
Подтягивались и мои коллеги, обсуждая вчерашние страсти на Красной Пресне и в Останкине.
Великолепный заоконный пейзаж, наша гордость, теперь смотрелся иначе: он был полем боя, панорамой сражения, театром военных действий.
И, будто бы поддакнув этим разговорам и этим размышлениям, гулкий залп вдруг сотряс здание: пол ощутимо дрогнул под ногами, задребезжали стекла, покачнулись настенные часы.
Еще залп! Еще...
Какой-никакой, но все же артиллерист, я понял: бьют орудия, скорей всего — танковые пушки. Откуда бьют? Куда? Кто?..
Приник к окну: мимо американского посольства, мимо дома Шаляпина, на скорости мчались бронетранспортеры.
Из-за крыш вдруг повалили клубы черного дыма.
Совсем близко стеганула автоматная очередь: сверху было видно, как бросились врассыпную обычные для Нового Арбата неторопливые прохожие, ныряли в разинутые зевы подземных переходов, забивались под навесы магазинов, топтались в обалдении на месте, не зная, куда прятаться.
Еще очередь. Звякнуло оконное стекло.
Я метнулся в коридор. Там жались к стенам перепуганные люди, поглядывая опасливо на замыкавшую коридор торцевую лоджию, которая выходила прямо на Садовое кольцо: стекла лоджии были вкось и вкривь прострочены стежками автоматных очередей.
Из крайней двери, той, что вела в курилку и в туалет, выбегали мужчины с недокуренными бычками в зубах. Я заглянул туда: окна были перечеркнуты диагональными строчками отверстий, будто бы по ним прошла игла гигантской швейной машины. Сизый табачный дым струями тек к отверстиям.