— Де ля Рок — ему есть мат… У-у!
И щелчком вышибал короля с доски.
Он чистосердечно, увлеченно, преданно жил в нашем мальчишеском мире. Ему не хотелось покидать этот мир.
Мы не раз наблюдали, как отец, отозвав Франсуа в сторону, что-то выговаривал ему, укоризненно покачивая головой. Дядя Франсуа стоял перед ним, теребя манжеты. Склоненная золотая шевелюра нависала над отцовской шляпой. Виноватый румянец рдел на щеках. Ресницы кротко подрагивали…
А окрестные барышни уныло слонялись вокруг нашего дома.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Если закрыть глаза, то можно представить, что стоишь на Красной площади, у Кремлевской стены, рядом с ленинским Мавзолеем…
Гудит площадь, запруженная по краю народом. А посредине площади безмолвствуют войска. Все напряглось в ожидании урочного мгновения, за которым праздник становится уже не предвкушением, а явью.
И вот откуда-то сверху, с весеннего неба, — малиновый, звездный, державный — проливается звон курантов.
Откуда-то сверху, а именно из горластого рупора, нависшего над трибуной.
Потому что, только закрыв глаза, можно представить, что стоишь на Красной площади, у Кремлевской стены, в Москве.
А на самом деле мы с Гансом стоим на трибуне в другом городе — в нашем городе, не столичном, а обыкновенном, там, где я родился и живу, а Ганс Мюллер работает на заводе, и ему на этом заводе оказали честь, выдали пропуск на первомайскую трибуну, а он и меня прихватил с собой — спасибо ему, молодец.
И хотя наш город не Москва, не пуп земли, не столица, но он тоже велик, этот город, и у него есть свои неоспоримые достоинства.
Скажем, площадь, на которой мы находимся в данный момент. Она, говорят, в несколько раз больше, чем Красная площадь в Москве, и в несколько раз больше, чем Дворцовая площадь в Ленинграде, и вообще она больше всех площадей в мире, хотя, конечно, не стоит особенно хвастаться самым большим пустым местом посреди города.
Но для празднеств наша площадь самая подходящая из площадей. Во всю ее ширину и во всю ее глубину, сколько охватывает глаз, безукоризненными квадратами выстроились войска. Войск много. Войск сила. Такая великая сила, что поглядишь на нее — и не останется никаких сомнений, что сильнее этой силы на свете нет, не бывает. Впрочем, тогда ни у кого и не возникало сомнений на этот счет, и для этой уверенности, ей-богу же, были достаточные основания.
Позади замерших пеших войск чуть колыхались, чуть шевелились конные войска: это, должно быть, лошади не в лад мотали головами. Позади конницы стыла в неподвижности зеленовато-серая масса брони, и над ней чуть клубился, растворяясь в воздухе, сивый бензиновый дым.
А еще дальше разливанным морем пунцовели знамена, плавилось на солнце золото оркестров: там, на пороге площади, ждали своей поры колонны демонстрантов.
И вот отзвенели куранты.
Прокатилась вдоль строя войск многократно повторенная команда:
— Смирно!.. Смирна-а-а!.. А-а-а…
Трубы грянули марш.
Из-под высокой арки бетонного здания, полукружием обрамившего площадь, на тонконогом гнедом жеребце выезжает командарм.
Он в гимнастерке, стянутой портупеей, в фуражке с коротким лихим козырьком. На груди — длинный ряд орденов. Сверкают золотые ножны круто изогнутой сабли.
Командующий парадом — на сером в яблоках — мчится навстречу.
На полуслове оборвался марш.
— …Товарищ командарм первого ранга… — донесся рапорт.
И минутой позже юношески звонкий голос командарма:
— …поздравляю вас с праздником Первого мая!
— Ура-а-а!.. — лавиной несется по площади.
Снова марш. Дробный цокот копыт. Командарм объезжает войска.
А потом фанфары пропели: «Слушайте все!»
Командарм спешился и взошел на трибуну. Надел очки. Адъютант подал ему белый лист — отпечатанную речь.
— Товарищи бойцы, командиры и политработники!.. — начал командарм.
Я, раскрывши рот, как завороженный, следил за всем этим торжественным церемониалом. Я млел от восторга. Я впервые в жизни был на военном параде,
Я ловил каждое слово.
— …держать порох сухим. Коричневая чума фашизма грозит миролюбивым народам… — суровел голос командарма.
И я тоже сурово сдвигал брови.
Только мне мешали слушать.
Мне мешал девчоночий шепот сверху.
На плече стоящего рядом со мной человека сидела девчонка. С пышным бантом в тощей косичке. Знакомая мне девчонка. Якимова. Танька. Из нашего дома. Из нашего класса, Отец ее работал на том же заводе, что и Ганс. Был он там главным инженером, чуть ли не самым главным инженером. Ему тоже дали пропуск на трибуну. И он тоже взял с собой ее, свою дочку. Посадил ее, как маленькую, на плечо, чтобы ей виднее было. И вот она, сидя на плече, дотошничала:
— Папа, это он?
— Он.
— Который в учебнике?
— Да.
Девчонка на секунду замолкла. Притихла. От благоговения.
Но ей, конечно, показалось недостаточным знать самой, что он — это он.
Она наклонилась, уронив свою тощую косичку, и сообщила настырным, за версту слышным шепотом:
— Санька, знаешь, кто это? Тот, который в учебнике…
Вот спасибо! Будто я без нее не знал. Да, который в учебнике. В «Истории». Герой гражданской войны. Он самый. И я его вижу своими глазами. Совсем близко. Я стою почти рядом с ним. С героем. С историей.
— …уже сегодня фашистские бомбы падают на беззащитные города Абиссинии, Испании… — гневно возвышает голос командарм.
Но девчонке неймется.
— Это Санька, из нашего класса, — сообщает она отцу. — А это его папа.
Ну, тут уж конечно становится ясно, что она так и не даст дослушать речь.
Я оборачиваюсь и вежливо киваю головой: здрасьте, мол. Очень приятно. Хотя мы давно знакомы.
Он здоровенный человечище, Якимов, повыше Ганса. На нем просторный серый костюм и украинская рубаха с вышитой грудью, узорным стоячим воротом, стянутым на дюжей шее шнурочками с помпонами. У него крутые кудри, тронутые сединой, и косматые брови, тоже с проседью. Черты лица его резки, грозны, и вообще он производит впечатление сурового дядьки. Но вид у него сейчас слегка смущенный.
У Ганса тоже вид смущенный.
Так обычно смущаются люди, когда их знакомят друг с другом после того, как они уже давным-давно знают друг друга и что ни утро нос к носу встречаются на лестничной площадке.
— Якимов.
— Мюллер.
Все как положено.
— Много слышал о вас, — сказал Танькин отец, — а вот поговорить как следует не довелось…
Но и на этот раз тоже не довелось. Потому что все на свете заглушил наползающий грохот. Мимо трибуны двигалась артиллерия. Грузные тягачи волокли за собой длинноствольные, могучего калибра орудия. Страшно зияли жерла.
— Ого! — восхищенно вскрикнула Таня.
— И ничего не «ого», — отозвался я. Мне хотелось отличиться перед взрослыми, привлечь к себе их внимание, проявить себя мыслящим человеком. — Ползут… как черепахи.
— Верно, — заметил надо мной Якимов. — Очень верно сказано.
Я надулся от гордости.
— Устами младенца… — продолжил Якимов, по-видимому обращаясь к Гансу.
— М-м… — вежливо промычал Ганс.
Я шмыгнул носом. Не больно приятно, когда тебя величают младенцем.
Следом за артиллерией, скрежеща гусеницами, шли по площади танки. Впереди — для затравки — юркие зеленые танкетки, совсем игрушечные с виду. Потом — чуть побольше, с парой торчащих плоских башен, в каждой башне по пулемету. Потом — еще больше, еще больше…
И вот позади всех, будто венец творения, прогрохотал мимо трибуны медлительный огромный, невообразимо огромный, похожий на корабль, похожий на древний замок, похожий на гору танк.
— Такая махина и такая ничтожная огневая мощь!.. — досадливо пророкотал надо мною якимовский бас.
— М-м… — уклончиво промычал в ответ Ганс Мюллер.
Над площадью низко, распластав широкие обрубленные с концов крылья, летели самолеты.