Я толкнул дверь и вышел в коридор.

В коридоре стояла фигура в белом халате и приседала. В лысине отражалась единственная горевшая лампа. На меня она не обращала внимание. Халат был наброшен на голое тело. Она продолжала приседать; губы, которые то поднимались, то опускались вместе с телом, шептали: “Сто сорок девять… Сто пятьдесят…”

Я подошел. “Сто шестьдесят три…”

“Репетируем, – сказал он, не глядя на меня. – Готовимся к утренней гимнастике… Сто шестьдесят пять… Левой, левой… Уф!”

Он перестал приседать и провел ладонью по животу: “Каждое утро делаем гимнастику. Чтобы не заразиться”.

“Приказ главврача?” – спросил я.

“Тс-с… – сказал человек в халате, и, наконец, посмотрел на меня. -

Зря вы без противогаза”.

“Вы меня не помните? Вы ставите диагноз с помощью губ”.

“Губ? Может быть. Иногда у меня бывает странное настроение. Иногда я гримируюсь под своих больных и заставляю их лечить себя. Но сейчас мне очень хочется приседать, приседать…”

“Где можно попить?”

“Везде. В любой палате. Берите у больных, они все равно ничего не понимают. Зачем им только воду приносят. Мусор один от этой воды”.

Снова стал приседать: “Раз. Два”.

Я пошел по палатам. “Пять… Шесть… Кто идет?.. Мы идем… Кто поет?.. Мы поем. Двенадцать… Пятнадцать…”

В палате пахло кислым молоком.

Лежали двое мужчин и одна женщина с длинными, свисающими с койки волосами. Перед волосами сидела на корточках знакомая тихая медсестра и заплетала их в косички.

Лицо спящей женщины было тоже знакомым. На правой руке у нее не было двух пальцев, среднего и указательного.

“Почему они у вас вместе?” – сказал я.

“Нима?”

“Почему вместе они у вас, почему мужчины и женщины вместе?”

Сестра посмотрела на меня долгим медицинским взглядом.

“А какая разница… – сказала она, наконец. – Спящий человек одинаковый пол имеет. Ему разница нет”.

Я сел на край койки и вспомнил.

“Я знаю ее. Я ее один раз в метро видел. Она с парнем иностранный язык учила”.

Пальцы с желтоватыми ногтями быстро заплетали косы.

Сестра поплевывала на пальцы и снова заплетала.

“Нима? Да, язык учила. Ночью учила этот язык, во сне через магнитофон. Замуж за этот язык хотела и уехать в него насовсем.

Потом один раз не проснулась, такой случай был. Сюда на “скорой помощи” приехала, во сне язык повторяет. Потом мужчина-учитель, который языку учил, сюда пришел, говорит, должен целовать. Мы тут так смеялись, говорим: наука не справляется, вы лучше что-нибудь другое поцелуйте. Короче, не пустили. Нима? Не пустили, говорю…”

Я вспомнил пустую станцию метро и вывески, качающиеся на подземном сквозняке.

“Я попью?”

Я поднялся и подошел к тумбочке, на которой стояла бутылка.

Около бутылки лежала кучка пестрых пакетиков.

Они были надорваны. Неряшливо и торопливо.

“Откуда здесь презервативы?”

“Нима? Что, опять их оставили? Ой, бесстыдники, сколько их ругала, сколько ругала, сколько главврачу пожаловаться обещала! Вы же, говорю, будущие врачи, вы и заразиться можете, и случай беременности был. Молодые совсем, в голове пыль. Раньше разве так было? Раньше если практиканту кто из больных нравился, он ухаживать за ним начинал, белье чаще менял, дефицитную капельницу ставил. Даже свадьбы были, скажу. И семьи крепкие у них были. А теперь им семья не надо. Просто придут, дело сделают и еще мусор на прощанье оставят”.

Я тупо разглядывал пакетики.

Рука, вспомнив о чем-то, потянулась к бутылке с водой. Отвинтила крышку, взяла бутылку за теплую пластмассовую кожу и поднесла к губам.

Я почувствовал, как открывается мой рот, как губы соприкасаются с горлышком.

“Ну все, – сказала сестра, заплетя последнюю косичку. – Теперь тебе, доченька, хорошо будет. Голове легко будет”.

Достала из кармана ножницы, поплевала на них. Стала быстро отрезать косы.

Косы с шелестом падали на линолеум.

Сестра собрала их и завернула в газету.

“Завтра волос продам, внукам конфет куплю, давно просят. Зарплата у нас маленькая”.

Положила газету в сумку.

Концы кос торчали из сумки, как укроп.

“Такая маленькая зарплата, как жить? Иногда сама заснуть хочу…”

И, повернувшись к обстриженной, поклонилась: “Спасибо тебе, доченька. Ты ведь мне как дочка… Я ей колыбельную иногда пою.

Кугирчогим, кугирчок… Сенсан менга овунчок… Сенла доим вактим чог!”

Сестра напевала и бодала тощим бедром койку. Спящая тряслась, правая рука ее свесилась и коснулась линолеума, где еще недавно валялись обрезанные косы.

“Кугирчогим айлаё… Овунчогим айлаё!”

Я чувствовал, как мои ноги наливаются стеклянной тяжестью. Как постепенно обрастает изнутри сном мое тело. Как я жду того, чтобы медсестра со своей песней ушла и я остался бы один с девушкой без двух пальцев.

Дверь палаты приоткрылась.

Заглянула лысина с бегающими глазами: “Вы с ума сошли! Главврач ночной обход делает, а у вас тут песни и посторонние без противогаза!”

“Ой-ой-ой-ой-ой, – зашептала медсестра, – ой, сейчас ругать будут!

Беги в туалет быстро прячься, что стоишь, главврач будет, главврач…”

Выбежать я не успел. Коридор уже шуршал шагами; поскрипывало. Толпа подошла к двери. Медсестра спрятала лицо. То же самое сделал и лысый.

Дверь открылась.

В коридоре стояла каталка.

Около нее стояли два врача с марлевыми повязками на глазах.

На каталке лежал человек в белом халате. Судя по строгому выражению спящего лица, это был главврач.

Мне удалось вырваться. Хотя никто не держал. Но было чувство, что я вырвался.

Каталка с главврачом осталась позади. Я летел по коридору, поднимая и опуская тяжелые стеклянные ноги.

“Просыпайтесь, люди! Подъем! Подъем!”

Я залетал в палаты, сдергивал сырые одеяла, тормошил прилипшие к простыням тела. Закрытые глаза смотрели на меня с ужасом.

“Вставайте!”

Последнее, что я помнил, до того как сон сожрал меня…

Мужская фигура, та самая, что лежала в одной палате с Пра. Она стояла в коридоре и блестела открытыми глазами.

“Два часа ночи, – сказала фигура. – Не стыдно так кричать, а?”

Сказав это, фигура ушла в палату. Сквозь приоткрытую дверь я видел, как она ложится, опускает на лицо тюбетейку и замирает.

Мои стеклянные ступни перестали удерживаться в воздухе. Они упали на ковровую дорожку и разбились. Я полетел лицом в осколки моих ног.

“И пришел он на одно место, и остался там ночевать, потому, что зашло солнце. И взял один из камней того места, и положил себе изголовьем, и лег на том месте.

И увидел во сне: вот, лестница стоит на земле, а верх ее касается неба…”

“И боролся Некто с ним до появления зари…”

Часть III. Сон Якова

Ребенок бесшумно ест конфеты. Снегопад поглощает звуки. Медленно, на ощупь, едут машины. Когда дуешь в ладони, становится еще холоднее.

Яков в военной форме дует в ладони. Ладони из стекла. В животе тикает будильник, второе сердце мужчины; оно гонит по артериям и капиллярам время. Маленькие серые хроноциты.

Он дует в ладони.

Яков охраняет мосты. В его ладонях все мосты города. Еще в них несколько воспоминаний, которые он не любит хранить в голове. В ладонях их держать тоже неудобно, мнутся. Но в голове – еще хуже.

В голове должен быть порядок. Когда заведуешь мостами, в голове должно быть чисто. Снег вреден мостам. Люди, лошади, машины начинают скользить и задыхаться. Грифоны на Саларском мосту, сделанные из песка, мокнут. Мокнут и наклоняются к воде. И Яков тут бессилен. Он дует в ладони.

Воспоминания колеблются. Сегодня они похожи на лепестки студня. От них идет пар. Температура воспоминаний выше температуры воздуха.

От каналов тоже поднимается пар. Пар шатается, как пьяный, ощупывает что-то, как слепой. И исчезает, съеденный воздухом.

Ребенок внутри воспоминаний снова ворует конфеты. “Без зубов останешься”, – говорит ему Яков. Мальчик быстро прячет обертки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: