Черепашья голова, окутанная тиной и песком. Остров был черепахой.
“А ведь я слышал, что гелиотид – это слезы подземных черепах”, мелькнуло у Акчуры, не отрывавшего мокрые глаза от трона. Где слышал? Музей… экскурсоводная указка в сухонькой руке. Как постарела эта рука! Он помнил ее перепачканную мелом, скребущую школьную доску: “МЫ ДЕ-ТИ ДУР-КО-РОВ, НА СМЕ-НУ ОТ-ЦАМ МЫ СПУС-ТИМ-СЯ В
ГО-РЫ…”. “Мы! де! ти! дур! ко! ров!”, повторяет следом за помазанной мелом рукой даун Янька, Акчурин сосед по парте. И весь класс повторяет, радуется, торопится скорее в горы – на смену отцам. А то эти хитрые отцы успеют сами найти трон Малик-Хана, распилить его между собой и потащить его на какое-нибудь свое ВДНХ, и напишет тогда на доске Адочка “Позор 4-му Б!”, заставит снимать трусы и сдавать гелиографию…
Трон подплыл к берегу.
– Кладите.
Руслан топтался со своей черепахой, пялясь то на трон, то на Акчуру.
– Ну, давай, давай, братишка, – похлопал его Акчура, – давай же, будет хорошо… Хорошо тебе будет, дурак, нормальным станешь!
“Хорошо, что не буйный”, вздохнул Акчура, глядя, как его новый друг послушно протягивает каменное черепашье тельце к слепящему трону.
Ожила.
Заработала лапками, подняла мешковатую голову. Поползла, переваливаясь к трону.
– Как загорится – хватайте.
“Кто еще тут загорится?”, – успел подумать Акчура.
Едва достигнув трона, черепашка остановилась. Панцирь сплющился, расслоился, затопорщился четырьмя углами, стал похожим на стопку листов или книгу и – вспыхнул.
Уже стихшие голоса запели сильнее; словно раздуваемое ими, пламя взмыло вверх. Акчура побледнел: “Как же… невозможно… руки!”. Он, казалось, сам был на пороге безумия, глядя на гибнущее в огне спасение.
Внезапно Руслан нырнул руками в огонь и – вырвал оттуда книгу. Да, стало ясно, это именно книга. Обугленная и мертвая.
На Акчуру взметнулись глаза – уже не безумные, но тревожные.
Час десятый. ПРОБУЖДЕНИЕ
– Где… я?
– Под землей. Оклемались немного?
Триярский поднялся, взял у Акчуры фонарик, помотал им…
– Что-нибудь помните? – спросил Акчура.
Нащупав фонарем озеро, Триярский наклонился. Наполнил ладонь. Провел по лицу: воспаленный лоб, глазные впадины, губы. Вода бежала по коже, обжигая.
– Кажется, помню. Руслан Триярский, капитан в отставке.
– Дмитрий Акчура… писатель в отставке. – Акчура протянул руку.
Ее встретила еще мокрая рука Триярского:
– В отставке? Я недавно читал ваш…
– С сегодняшнего дня. Часа три-четыре назад, наверное…
Акчура поднял с земли бывшую черепаху… и бывшую книгу: рассыпалась углем прямо в ладонях. Как он там прочитал…?
– Руслан – давай на “ты"? – посвети-ка…
Подставил под свет рукопись – в черных язвах. Простроченные арабской вязью страницы, попав под прицел фонарика, крошились и осыпались, как пыльца с крыльев бабочки. Только одна – та самая, которую прочел
Руслан, – не распылилась. Полуобгоревшая, она была на ощупь из более прочной бумаги, и прилежно разграфленная.
– На “ты” – так на “ты”, – отозвался Триярский, всматриваясь в сбереженную строку квадратного письма. – Что это означает, как вы… ты думаешь?
Акчура пожал плечами:
– Это ты ее прочитал, ты у нас арабист, тебе и…
– Я… прочитал? Я не знаю арабского. То есть, когда меня держали люди
Черного Дурбека, слышал, конечно, речь. Нет, ты что-то путаешь.
– До того, как очнуться, ты прочитал это по-арабски: “День сомнения”. Вспомнил?
Триярский прошелся по пещере:
– День сомнения… Не помню. Что может означать: “День сомнения"?
– Что угодно. Может, на арабском, что-то особое. А так: день – он и есть день, а сомнение…
– Подожди. И день бывает разный, и сомнение. Например, такой вот день. Просыпаешься утром, около семи, за окном – хляби небесные, и кто-то барабанит в калитку: звонок все лень починить. Так?
– Ну, бывает.
– Тогда продолжим. Вдеваешь голые ступни в калоши, на плечи чапан…
На пороге. На пороге, ммм, например, женщина хрупкой такой красоты, уши, может, только великоваты… впрочем, дело вкуса; кстати, в ушах – серьги из змеиного гелиотида…
– Стоп, это – Аллунчик?!
– Повторяю: например. Заходит. Так и так: пропал муж.
– Якуб… Якуб ее пропал. Она мне ведь говорила. Звонила накануне вечером…
– Ну, да мало ли в природе исчезающих мужей… Слушай дальше.
Акчура слушал. Местами перебивал, начинал, размахивая ладонями, говорить. Потом снова замолкал, мусолил пуговицу от куртки, посмеивался, шепотком ругался…
Да, он – дисграфик. И что облучали, знал: для лечения. Его так лечили только два раза, потом от боли лопалась голова, рвало, Марина
Титеевна неслась в школу, кому-то совала конфеты: не облучайте!
Родители, кстати, многие что-то чуяли, таскали, кто мог, взятки…
Нет, Адочка, Ариадна Иванна, пальцем к взяткам не прикасалась, пересылала всех к Черноризному и к какому-то Мовсесяну. Потом Акчуру перевели в нормальную школу. Никакого диалектического скачка
(хмыкнул) не было, продали оставшиеся от матери бусы…
С Черноризным снова столкнулся пару недель назад: показывал московским литераторам музей гелиотида, там – ба-бах, Адочка. Ну, началась “учительница первая моя” и все такое. В конце экскурсии является сам Ермак Тимофеевич, меценатом, твердит “русская литература”, “судьбы русской литературы”; москвичи пялятся на просвещенного зама, а тот провозглашает себя почитателем Акчуры… нет, в кабинет не заходили: там “ремонт” и сразу лицо секретное. А сегодня это письмо от него. Советует (“как почитатель, друг и поклонник”) срочно сматываться. Нет, я собирался и до этого, но…
Исав удерживал. А сегодня – предал. Заманил зачем-то в эту мышеловку.
Триярский хмыкнул:
– Когда Черноризный посылал меня сюда, он назвал эту мышеловку, знаешь как? “Спасение”. А потом сказал, что “Исав” (первый раз это имя услышал), “Исав предупреждал”. Твой, видимо, Исав.
– Сомневаюсь.
– И я… – Триярский еще раз посмотрел на арабский листок, -
…сомневаюсь. День такой – сомнения. Исчезает Якуб. Разбивается его водитель. Непонятно кем раскрывается заговор против Серого Дурбека.
Выпадает из окна Черноризный. Появляется – то есть, наоборот, – пропадает какой-то Исав… У меня уже пальцы на руке кончились загибать. Наконец, известный литератор Акчура… Кстати…
Углубился в свою сумку, зашуршал:
– Сегодня встретил имя “Акчура” в заметке, где о мавзолее
Малик-Хана… ну где же книжка? Была же. Ну, “Кто есть кто”, в начале: история города, Мавзолей (швырнул сумку). Посеял! Хотел показать,
“акчура” – что-то историческое, с Малик-ханом…
Нырнул ладонью во внутренний карман. Достал белый квадрат, развернул.
– Нет, только схему перерисовал Мавзолея… Стой! Посвети-ка.
Желтое пятно мазнуло по разложенным листкам. Они лежали рядом: листок с арабской строкой и только что развернутый, с планом мавзолея.
– Выход из лабиринта! – хрипло прошептал Акчура.
Мавзолей в плане выглядел точным повторением второй половины арабской строки.
– Да, видимо… Но где мы сейчас находимся?
– Что это круглое у тебя тут?
Акчура ткнул в рисунок.
– Источник… Ну да – источник Малик-Хана, который…
– Который – озеро! Мы же у озера! Озеро, о-озеро. Спасибо… тебе,
Малик-Хан!
Акчура завертелся в танце: “Озеро, озеро… выход!”, – и его песня волнами мчалась по арабским изгибам лабиринта, крошась на эхо.
– Идем… – торопил Триярский, укладывая обгоревшую рукопись в сумку.
А Акчура все плясал и кружился, расплескивая вокруг свои тяжелые античные руки.
Через пятнадцать минут – в двух шагах от проходной, где только что повесили довольно странный лозунг: “Вечная слава Пролетарию Ивану
Пантелеевичу Изюмину! Ура!” (замазали только “Адочку”), зашевелилась клумба.
Из клумбы выросли две мужские головы.