От ставровской лиственницы до Пинеги рукой подать: под угор спустился, перемахнул узкую луговину в белых ромашках – и вот прибрежный ивняк, пестрый галечник, раскаленный на солнце.

А Петр выбежал на луговинку, глянул на широкий голубой разлив пекашинского луга слева и вдруг порысил туда, к родному печищу, – захотелось к Пинеге сбежать той самой тропинкой, по которой бегал в детстве.

Луг был скошен, сладко, до головокружения сладко пахло свежим сеном, но где же люди? Неужели какой-то десяток белых бабьих платков, затерявшихся на Монастырском клину, это и есть "все сеноставы?

Ему не хотелось сейчас встречаться с пекашинскими бабами. Начнут пытать, выспрашивать про Михаила, про Лизу – ловчить? Ужом извиваться? И он решил дать крюк. Но там, на Монастырском клину, казалось, только этого и ждали. Закричали в один голос:

– К нам, к нам давай! А потом со смехом:

– Девки, девки, держите его!

И вот уж две резвые девчушки, бойко выкидывая коленки из-под цветастых платьишек, кинулись наперехват его. И он уступил.

Пекашинские бабы, а вернее сказать, старухи, похоже, не узнали его.

– Да вы кого, девки, привели-то? – с деланным ужасом на лице заголосила подслеповатая, высокая и сухая, как Жердь, Ульяна. – Ведь это мужик-от чужой.

– А нам все равно, скажите, девки, хоть свой, хоть чужой: не проходи мимо! А нет – бутылку ставь!

– Околей ты со своей бутылкой! – На Маню-коротышку – это она отпечатала – обрушились все разом.

– Бутылка-то вишь до чего довела. Страда, а у нас вся деревня в лежку.

– Так, так ноне. Одни двадцатирублевки выползли да сколько школьниц прихватили с собой, а остальная публика с Петрова дня не может прийти в себя.

– Застонали! – огрызнулась Маня-коротышка. – Кто вас гнал? Лежали бы на печи да плевали в кирпичи.

– Да как на печи-то улежишь, когда сено тебе из-под горы глаза колет?

Из-за спины Ульяны высунулась Парасковья-пятница. Петр даже ахнул про себя: сколько же ей сейчас лет? Еще в войну была старухой.

– Ты откуда, молодец, будешь-то? Из каких кра-ев-местов? У вас там поменьше нашего пьют? Ульяна – всю жизнь скоморох – захохотала:

– Да это наш мужик-от, Фадеевна! Анны Пряслиной сын.

– Что ты, что ты, Уля! – заахали и заохали старухи. – Ты вот сразу узнала, а у нас глаза, как ворота полые, – ничего не задерживается.

Начались, как и ожидал Петр, расспросы: где живешь? где служишь? надолго ли приехал? у кого остановился – у брата или у сестры? И даже те, что были вчера на встретинах, выспрашивали.

Школьницы быстро отвалили в сторону – чего тут интересного? – а затем вскоре и старухи оставили его в покое: кончился перекур.

Парасковья-пятница побрела к сенному валку, одной рукой держась за Ульяну. Переставлять потихоньку свои старые ноги вслед за граблями – это она еще кое-как могла, а ходить по земле просто, ни на что и ни на кого не опираясь, уже не могла.

Близко, совсем близко было пряслинское печище, уже, казалось Петру, он и тропинку свою, натоптанную с детства, различает в пестрой чаще разнотравья – луг там был еще не выкошен, – но он посмотрел опять на Парасковью-пятницу, на ее черные старые руки, ярко горевшие на солнце, – старухи уже взялись за грабли – и ему расхотелось купаться.

2

Ветер рыскал по лугу, выпущенную рубаху вздувало пузырем, и все-таки пот лил с лица: старухи разошлись – на глазах росли сенные валы. А копнить кто? Он да Маня-коротышка.

Помощь Петру пришла от кого? От сестры.

Прибежала – глаза зеленые блестят, сарафан морошковый колоколом – сама удаль спустилась на луг.

– Вот как, вот как она! Как на праздник вышла! – одобрительно закивали, зашамкали беззубыми ртами старухи, со всех сторон разглядывая нарядную, сверкающую на солнце Лизу.

– Дак ведь праздник сегодня и есть! – с задором ответила Лиза. – Когда домашний сенокос в тягость был?

– Так, так, девка! – опять с одобрением закивали старухи. – Это мы все обасурманились – кто в чем пришел, а родители-то наши блюли обычаи.

Но не только, как догадывался Петр, дело было в следовании обычаям: своим праздничным видом, своей разудалой беззаботностью Лиза хотела еще заткнуть всем рот насчет вчерашнего. Дескать, не шепчитесь, не мозольте языки. Ничего вчера у Пряслиных не случилось, никакого скандала не было иначе я разве была бы такая бесшабашная?

– А как же дети? – спросил Петр.

– А дети не золото – не украдут!

И опять ответ Лизы пришелся старухам по душе:

– Верно, верно, Лизка! Смалу не испотешишь – человек вырастет.

Старуху любили Лизу, просто на глазах у Петра стали жаться к ней, и он не понимал, как мог Михаил отвернуться от сестры. И из-за чего?

Но еще удивительнее было для Петра то, что Лиза оправдывала старшего брата. Утром она битый час ему за завтраком втолковывала: дескать, пустяки все это. Разве не знаешь Михаила? Всегда кипяток, был, всегда без углей закипал. А тут ждал-ждал вас в гости, барана зарезал, может, еще люди, Раиса подначивает – как все это стерпеть?

– Еще, еще один помощник идет! – радостно завизжали девчонки.

Петр – он укладывал очередную охапку сена в копну – глянул на пекашинскую гору. Оттуда спускался мужчина – рукава белой рубахи закатаны по локоть, тяжелые сапоги мечут жар – так и вспыхивает на солнце подбитая железными гвоздями подошва.

– Завсегда вот так, дьявол! – хмуро заметила Лиза. – Как праздник, так и сапоги. Умираю, горю на работе!

– Кто это?

– Кто? Управляющий наш. Антон Таборский. Помнишь, бывало, на сплаве Таборский был? Младший брат его.

Таборский еще издали, от озерины, высоко вскинув кулак, одобрительно загоготал:

– Хорошо! Гул, ол райт, товарищи старухи! Есть еще порох в пороховницах!

– Чего старух-то подзадориваешь? Старухи-то работают.

– Где твои механизаторы, рожи бессовестные? На какой работе убиваются?

– Старухи-то вымрут – на ком поедешь? Таборский ни секунды не раздумывал:

– На роботе!

– На ком, на ком?

– На роботе, говорю. Ученым человек такой заказан. Железный. Чтобы в любой момент работал и чтобы пить, исть не просил. И чтобы без этого… Таборский ловко, как фокусник, щелкнул ниже подбородка.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: