И вот уж старухи – ох русский человек! – отмякли:
– Да уж так, так, железного надоть, раз живые робить не хотят.
– А коровы-то как? Может, и коров железных наделаете?
– Не, коровы будут обыкновенные, только другой породы. Медвежатницы!
– Медвежатницы?!
– Да. Чтобы зимой лапу сосали, сена не просили.
– Ох, ох, вралина! – застонали старухи. – Как тебя и земля-то терпит.
С Петром Таборский поздоровался за руку и сразу по-свойски, как с давнишним приятелем:
– Приехал, говоришь, крепить смычку города с деревней? Давай-давай. А меня помнишь? Что? Не помнишь, как один моряк тебя с братом на моторке в город вез? Ну и ну! Вы еще, кажись, в ФЗУ опаздывали.
У Петра по-хорошему, по-доброму защекотало в горле. Было такое дело, точно. Они прибежали с Григорием в райцентре на пристань – парохода нет и неизвестно, когда будет. И вот в это самое время в старую ожидалку, где торговали проездными билетами, ввалился" подвыпивший морячок с веселыми и наглыми глазами: "Что за слезы на берегу в мирное время!" Куда-то сходил, с кем-то поговорил – раздобыл моторку. И их с Григорием взял.
– То-то! – сказал довольно Таборский. – Взаимовыручка – закон жизни. Я и Михаилу, брательнику твоему, немало добра делал.
– Делал волк добро корове! – сердито фыркнула Лиза.
Таборский, однако, и бровью не повел на это, зычно, во все горло объявил:
– Час – перекур, пять минут – работа! Есть возражения?
Долгонькими оказались эти пять минут. Тридцать одну копну накопнили Таборский тоже бегал, как застоявшийся жеребец. И, наверно, еще бы погребли, да тут неожиданно из накатившейся тучи хлобыстнул дождь.
Девочошки первыми очухались – с криком, с визгом кинулись в гору, за ними, охая и крякая, посеменили старушонки, Антон Таборский показал свою прыть…
А им что делать? Домой далеко – через весь луг бежать надо, к чужим людям в мокрой одежде не хочется. Петр крикнул:
– Чего ж мы ворон считаем? Давай на старое пепелище!
Воды в тучке хватило ровно настолько, чтобы отбить гребь да вспарить их, потому что едва они поднялись в гору, как дождь перестал и опять брызнуло солнце.
Петр с головы до ног закурился паром.
Прижимая к груди скинутые по дороге туфли, он подошел к разлившейся на дороге перед домом луже, песчаный бережок которой уже крестила своей грамоткой шустрая трясогузочка, попробовал ногой воду и вдруг, как в детстве обмирая от страха – такая бездонная глубь с белыми облаками открылась ему, ступил в нее.
– Что, Петя, знакомая водичка?
– Ага, – сказал Петр и рассмеялся.
Сдал, очень сдал старый пряслинский дом. Сгорбился, осел, крыша проросла зеленым мохом, жалкими, такими невзрачными были зарадужелые околенки, через которые они когда-то смотрели на белый свет. Видно, и вправду сказано у людей: нежилой дом что неработающий человек – живо на кладбище запросится. Или он у них и раньше такой был? Ключ от дома нашли в прежнем тайничке, в выемке бревна за крыльцом.
И вот вороном прокаркали на заржавелых петлях ворота, затхлый запах сенцов дохнул в лицо. Не привыкшие к сутемени глаза не сразу различили черные, забусевшие на полках крынки и горшки, покосившуюся, в три ступеньки лесенку, ведущую на поветь, домашнюю мельницу в темном углу…
Страшно подойти сейчас к этим тяжеленным, кое-как отесанным камням с деревянным держаком, который так отполирован руками, что и сейчас еще светится в темноте. Но эти уродливые камни жизнь давали им, Пряслиным.
Чего-чего только не перетирали, не перемалывали на них! Мох, солому, мякину, сосновую заболонь, а когда, случалось, зерно мололи – праздник. Всей семьей, всем скопом стояли в сенях – ничего не хотели упускать от настоящего хлеба, даже запах…
Да не снится ли ему все это? Неужели все это было наяву?
Двери в избу осели – пришлось с силой, рывком тащить на себя. И опять все на грани небывальщины. Семь с половиной шагов в длину, пять шагов в ширину – как могла тут размещаться вся их многодетная орава?
Осторожно, вполноги ступая по старым, рассохшимся половицам, Петр обошел избу и опять вернулся к порогу, встал под полатями.
Бывало, только Михаил играл полатницами, а теперь и он, Петр, доставал их головой.
– Не забыл, Петя, свою спаленку?
Он только улыбнулся в ответ сестре. Как забудешь, когда доски эти на всю жизнь вросли в твои бока, в твои ребра!
До пятнадцати лет они с Григорием не знали, что такое постель. И может быть, самой большой диковинкой для них в ремесленном училище была кроватьотдельная, железная (Михаил спал на деревянной!), с матрацем, с одеялом, с двумя белоснежными простынями. И, помнится, они с Григорием, ложась первый раз в эту царскую постель, начали было снимать простыни прикоснуться было страшно к ним, а не то что лечь.
Они присели к столу, маленькому, низенькому, застланному все той же знакомой, старенькой, совсем вылинявшей клеенкой, истертой на углах, с заплатами, подшитыми разными нитками, и опять Петр с удивлением подумал: как же за этой колымагой рассаживалась вся их многодетная, вечно голодная семья?
– Михаил заходит сюда? – На глаза Петру попалась с детства памятная консервная банка с окурками.
– Заходит. Это вот он курил. А иной раз и с бутылкой посидит. Немало тут пережито.
Петр посмотрел в окошко – кто-то с треском на мотоцикле мимо прокатил.
– А что у него за отношения с управляющим?
– С Таборским-то? А никаких отношений нету – одна война.
– Н-да… – Петр натужно улыбнулся. – А я думал, он только с сестрой да с братьями воюет.
– Братья да сестра свои люди, Петя: рано-поздно разберемся. А вот с Таборским с этим я не знаю, как они и разойдутся. Таборский плут, ловкач, каких свет не видал, и кругом себя жуликов развел. А Михаил, сам знаешь, какой у нас. Как топор, прямой. Вот у них и война.
– И давно?
– Война-то? Да еще в колхозе цапались. Бывало, ни одно собранье не проходит, чтобы они на горло друг дружке не наступали. Ну, раньше хоть народ голос за Михаила подаст…
– А теперь?
– А теперь совхоз у нас. Кончились собранья. Вся власть у Таборского. Лиза старательно разгладила руками складку на старенькой клеенке. – Да и Михаила не больно любят…