– У-у, праздник-от, праздник-от у нас, бабы! – загудели старухи.
– Вот это встретины дак встретины!
– Ну, здорово жить, гости дорогие! Вот какие вот умники-разумники все у Пряслиных! У нас и на работу и с работы с рылом мокрым идут, земле кланяются, а тут сколько лет с сестрой не виделись – как стеклышки!
В общем, начали гладью – на все лады расхваливали Петра и Григория, а кончили, как это часто и бывает, когда вина мало, гадью: того же Петра да Григория шерстить стали – почему не женаты.
– Да отстаньте вы к лешому! – с ухмылкой ответила за них Фекола – два уха. – Женилка, скажите, еще не выросла.
– Это в тридцать-то шесть лет не выросла? – заохала и замотала головой Маня-коротышка. Нарочно замотала, чтобы масла в огонь подлить. – Да когда же она вырастет-то?
– Ладно, монахи, бывало, до ста жили и не грешили.
– Да пошто не грешили-то? В Пекашине все от монахов, вся порода наша монашья – разве ты не слыхала, Уля?
– А у меня Иван третей раз женился, – сказала Александра Баева. (От нее-то уж Лиза не ожидала таких речей. Неуж вино заговорило?) – Третей раз девку взял. Мама, говорит, те, говорит, были до меня откупорены, а я, говорит, из чужой посуды пить-исть не жалаю…
Первой встала Дарья Софрона Мудрого: человеку, может, двух месяцев жить на этом свете не осталось – неуж такие глупости слушать? А потом вскоре поднялась и Анфиса Петровна. Лиза проводила ее до задних воротец, а когда вернулась в избу, бабы уж сменили пластинку – по Анфисе Петровне прокатывались. И пуще всех Манякоротышка:
– Эдак, эдак она голову-то несет! Мы не люди – сидеть с вам не желам…
– Да, да, – поддакивала ей Фекола, – полегче бы нос-от задирать надо. Не шибко от нас ушла. Тридцать пять монет пензия – тоже не гора золота.
– И Родион не в больших перьях! У меня Октябрина до самого высокого образованья дошла, да я разве чего говорю? А у ей за рулем сидит, керосинкой правит – мало ноне таких?
Петр, сидя на отшибе, у рукомойника, во все глаза смотрел на сестру: не понимал, что все это значит. Не понимал, как можно так об Анфисе Петровне говорить. А Григорий по голубиной кротости своей даже и взглянуть не решался: голову опустил и только что не плакал. И Лиза подбирала, подыскивала в своем уме слова (как бы помягче, побезобиднее сказать старухам) и не нашла подходящих слов.
Сердце закипело – на кого руку подняли! – рубанула сплеча:
– Ну вот что, гости дорогие! Кого хошь задевайте, об кого хошь зубы точите, а чтобы в моем доме слова худого об Анфисе Петровне не было!
– Да что она, святая? – фыркнула Маня.
– Святая! – еще непримиримее отрубила Лиза. – Да еще святая-то какая!
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
На могилы ходят с утра – испокон веку так заведено у людей, – но Петру, вскоре после того как они опять остались одни (все на свой счет приняли ее перебранку с Маней), вздумалось идти сегодня, и Лиза не стала противиться. Ребят оставить было с кем – как раз в это время прибежала Анка новое платье показывать (отец семь платьев от тетки из Москвы привез), – а то, что они придут на кладбище не рано, кто упрекнет их? Степан Андреянович? Мать? Вася? Лиза надела праздничное платье, туфли на полувысоком каблуке, а когда вышли на улицу, под руки подхватила Петра и Григория и не боковиной, не закрайкой – середкой потопала: пущай все знают, пущай все видят, как ее братья почитают. Но напрасно предавалась она этим суетным мечтам и желаниям: одни ребятишки малые гонялись на великах по улице, а взрослых, ни трезвых, ни пьяных, не было – ни единой души не попалось на глаза вплоть до магазина. На работе еще? Или все – похоронили наконец Петра и Павла? Петров день – 12 июля – из века в век поперек горла у страды стоит. Люди только выедут на пожню, успеют-нет наладить косы – домой: праздник справлять. И Лиза была согласна, когда три года назад на Пинеге ввели день березки, приуроченный к последнему воскресенью июня. Ввели для того, чтобы задавить им старый праздник. Так нет же! Березку отпраздновали, а подошел Петр – и опять гульба. Первого пьяного они увидели возле ларька рядом с сельповским магазином. Кругом пустые ящики, бутылки, чураки, бревешки лощеные – не пустует кафе «ветродуй», как называют это место в Пекашине, завсегда тут кто-нибудь с бутылкой расправляется или отлеживается, а сейчас кто тут на карачках ползал? Евсей Мошкин.
Рубаха на груди расстегнута, медный крест на шее болтается и на две ноги один растоптанный валенок – не иначе как второй потерял.
– Так, так ноне, – скорбно вздохнула Лиза, – весь спился. Марфа Репишная совсем из ума выжила – в срубец старика загнала, знаете, хлевок такой у ей на задах, картошку преже хранили. За грехи. И все староверское дело в свои руки забрала. А старушонки, те жалеют Евсея Тихоновича, не почитают Марфу… Не глядите, не глядите в его сторону, – зашептала она братьям. – Причепится еще, кто рад с пьяным.
Однако не сделали они после этого и пяти шагов, как Лиза первая повернула к старику.
– Ой, ой, срамник! – начала она с ходу отчитывать его. – И не стыдно тебе, так налакался. Посмотри-ко, самых зарезных пьяниц сегодня не видко, а ты, старый человек, какой пример подаешь.
– А я только пригубился маленько, рот сполоснул.
– Пригубился! Шайку але ушат выжорал.
Евсей сел на землю, довольнехонько засмеялся.
– Все знает, все понимает у вас сестра. Ничего не скроешь. Верно, я посуды-то сегодня опорожнил немало.
– Зачем?
– А не знаю, не знаю, девка… – И вдруг заплакал, зарыдал, как малый ребенок. – К тебе, вишь вот, приехали, прилетели… А я один как перст на всем свете… Ко мне никто не приедет, никто не прилетит…
– Давай дак сколько можно убиваться-то, – начала вразумлять старика Лиза. – Не одного тебя война осиротила. Пройди по деревне-то. На каком дому звезды нету…
– Верно, верно то говоришь. У меня две звезды, два покойника, а в Водянах у старушки Марьи Павловны в два раза больше – четыре красных отметины на углу… Ну я грешен, грешен, ребята, – снова навзрыд зарыдал старик. – У других-то хоть при жизни жизнь была, а моим ребятам, моим Ганьке да Олеше, и при жизни ходу не было… Из-за меня. Я им всю жизнь загородил…