Мне стыдно перед Артуром Викторовичем и немного жаль того ореола, который окружал его в моих представлениях. Но я сразу понимаю, что и ореол сегодняшнего человека, который даже горе свое сумел обратить в творческую силу, постиг новое и дерется с помощью его против бед человеческих яростно и искусно, - ничем не хуже. Да и все-таки он немного из будущего, наш Багрий-Багреев: где вы сейчас найдете начальника, который говорил бы подчиненному, что тот сильнее его и справится с делом лучше?
- Все, время! - шеф взглядывает на часы. - Точку финиша наметил?
- Да. Здесь же в 15.00.
- Хочешь убедиться? Не возражаю. Что-нибудь нужно к тому времени?
- Рындичевича. С пивом и таранькой.
- Пожелание передам, пришлю… если он управится. Должен… - Сейчас Багрий без юмора принимает мои пожелания. - Все. Ступай в камеру!
В камере моей ничего особенного нет. Никакие датчики не нужно подсоединять к себе, ни на какие приборы смотреть - только на стены-экраны да на потолок: по нему уже плывут такие, как и снаружи, облака, только в обратную сторону. Не приборам придется идти вверх по реке моей памяти - мне самому.
Есть пультик на уровне груди (ни кресла, ни стула в камере тоже нет, я стою, - стиль Багрия!) - ряд клавиш, два ряда рукояток: регулировать поток обратной информации, который сейчас хлынет на меня, - темп, яркость, громкость…
И вот - хлынул. Пошли по стенам снятые мною кадры: пятками и спинами вперед приближаются, поднимаются по склону поисковики с оборудованием. У Ивана Владимировича Бекасова ошеломленное выражение лица сменяется спокойным; он тоже пятится со смешными поворотиками вправо-влево, удаляется - и мы более не знакомы. Далее уже не мое: тугой гитарный рев двигателей набирающего высоту самолета, небо-экран над головой очищается ускоренно от обратного бега облаков - и обратная речь, молодой мужской голос:
- Вортем ичясыт евд уртемитьла оп. Яан-чилто тсомидив. (Видимость отличная. По альтиметру две тысячи метров.)
Последнее сообщение бортрадиста - первое для меня. Он летит, набирает высоту, самолет БК-22, исполняющий рейс 312. Многие пассажиры уже отстегнули ремни (а я так и не застегиваюсь при взлете, только при посадке), досасывают взлетные леденцы, начинают знакомиться, общаться… А в правом переднем винте надрезы под тремя лопастями становятся трещинами.
- Ачясыт атосыв… (Высота тысяча…)
- Оньламрон илетелзв… (Взлетели нормально…)
А вот еще и не взлетели: хвостом вперед катит с ревущими моторами самолет по глади взлетной полосы, замедляет ход, останавливается (в динамиках: «Юашерзар телзв…» «Вотог утелзв ок…» - «Ко взлету готов», «Взлет разрешаю»), после паузы рулит хвостом вперед к перрону аэровокзала. Хороша машина, смотрится - даже и хвостом вперед. И неважно, что это не тот БК-22 (достал Артурыч, наверно, видеозапись репортажа об открытии рейса) и не те пассажиры хлынули из откинутой овальной двери на подъехавшую лестницу - быстро-быстро пятятся вниз с чемоданами (я поставил рукоятки на «ускоренно»)… все это было так же. Сейчас многое уже неважно, обратное прокручивание стирает качественные различия с видимого. Пяться, сникай, мир качеств!
Я чувствую себя сейчас пловцом-ныряльщиком в потоке времени, в реке своей памяти. В глубину, в глубину!… И вот уже не на экранах - в уме - обратные ощущения сегодняшнего утра: я бреюсь - и из-под фрез электробритвы появляется рыжеватая щетина на моих щеках; я курю первую сигарету - и она наращивается! Идет в ощущениях обратное движение пищи во мне и многое другое шиворот-навыворот… только все это - то, да не то, обычного смысла не имеет. Я вырвался из мира (мирка) качеств на просторы Единого бытия - и теперь не существо с полусекундным интервалом одновременности, а вся лента моей памяти по самый ее исток. Дни и события на ней только зарубки, метки: одни глубже, другие мельче - вот и вся разница.
Далее было все, о чем предупредил Артур Викторович, и много сильных переживаний сверх того - все, о чем трудно рассказывать словами, потому что оно глубже и проще всех понятий. Я увернулся от Сциллы всепоглощающего экстаза-балдежа глубинных откровений в себе, настырно и грубо вникая в природу его; так сказать, поверил алгеброй гармонию с помощью шуробалагановского вопроса: а кто ты такой?!
И постиг, и холодно улыбнулся: радость и горе, все беды и удачи человеческие были простенькими дифференциалами несложных уравнений. Что мне было в них!… Так меня понесло, чтобы ударить о Харибду отрешенности и отрицания всего. Но я вовремя вспомнил о цели, о гневе, о противоборствующих вселенских процессах выразительности и смешения, в которых ты ничто без гнева и воли к борьбе, без стремления поставить на своем - щепка в бурлящих водоворотах. И, поняв, приобщился к мировому процессу роста выразительности.
Хорошо приобщился: понял громадность диапазона выразительности во Вселенной - пустота и огненные точки звезд, почувствовал громадность клокочущего напора времени, несущего миры со скоростью света… и даже, что созидательные усилия людей - одно со всем этим; малое действие, но той же природы.
И то порождение ума и труда людей, ради которого я пру, бреду, лечу обратно, от следствий к причинам, - тоже принадлежит к звездной выразительности мира. Мне нужно отнять его у процесса смешения.
И была ясная тьма, тишина, полет звезды. А потом адские звуки: топот, гик, ржанье… И опять ясная тишина ночи.
VI. День во второй редакции
Звезды над головой. Темная стена леса позади. Я сижу на наклонном берегу, на чем-то белом; пластиковая простынка - постелил на траву от росы. Внизу гладкая, но подвижная полоса, размыто отражающая звезды, - вода. Река. Изредка слышны всплески рыб - негромкие, подчеркивающие тишину.
Светящиеся стрелки часов показывают начало двенадцатого. Да, но какой день? Были две похожие ночевки подряд: на Басе, потом на Проне. (А имеет ли значение, какой день? И все дни? И вся эта смешная, мелкая конкретность?… Это отзвуки только что пережитого сверхзаброса; мне еще долго возвращаться «в человеки», в свой полусекундный белковый комочек.)
Ни огонька до горизонта. Там, внизу, должны быть кусты и пойменный луг. А звезд-то наверху, звезд - сколько хочешь! (Пустота и огненные комья звезды - картина выразительного разделения материи, которая всегда у нас перед глазами… Не надо об этом.)
Вдруг тишину разрывают ржанье, гик, топот многих копыт за рекой. Кто-то гонит лошадей, завывая и улюлюкая в ночи. Я даже вздрагиваю - и успокаиваюсь: теперь все ясно, я уже на Проне. Конец второго дня моего путешествия. (И тот раз я вздрогнул от гвалта, подумал, что, наверно, мальчишки так гонят табун в ночное. Но теперь я знаю, что хулиганит довольно ветхий старичок: утром он перегонит лошадей на эту сторону, попросит у меня закурить.)
И снова тишина, изредка нарушаемая лошадиным фырканьем. Прежнее чувство ребячьей жути охватывает меня, как всегда при ночевке на новом месте: за спиной лес - кто-то из него выйдет? Рядом дорога к броду - кто-то по ней пройдет или проедет?… Хотя и знаю теперь, что до утра никто не проедет и не появится.
«Тогда» и «теперь» - различия не по времени, по знанию. Я не раз вспоминал свой поход по Проне и мечтал как-нибудь пройтись здесь еще. А теперь получится даже интереснее: путешествие не только по прежним местам, но и по тому же участку четырехмерного континуума - все события, все происшедшее со мной как бы включается в пейзаж. (Меня все еще заносит: континуум… слово-то какое противное! Дети, услышав такое, говорят: «А я маме скажу!»). Немного жаль, что я слишком точно попал, к кануну дня третьего… и последнего теперь; это меня лошадиный бедлам «приземлил» здесь. Первые два дня тоже были хороши дни простого бездумного счастья: я шел по лугам и по кромке леса на высоком берегу, купался в чистой теплой воде, глядел на рыбешек, лежа на обрыве над крутовертью, бескорыстно прикармливал их кусочками хлеба. Сейчас конец июня, время сенокоса; колхозники на лугах ставили стога - шлемы древнерусских витязей - и холодно смотрели на мою праздную фигуру в белом чепчике и с рюкзаком на одном плече; я на них, впрочем, так же, - людей и в городе хватает.