Во всяком случае, я с самого начала принялся высекать свой идеал. В воображении моем рисовался идеальный образ, оставалось только постепенно наносить детали и придавать сходство. Однажды вечером, когда мы сидели в ресторане неподалеку от университета, мы как-то очень естественно и непринужденно остались наедине с девушкой и мне пришлось ее проводить. Теперь я думаю, что это нарочно подстроили мои студенты, в глазах которых я был, вероятно, жалок и смешон. Мы медленно шли Русским бульваром, алкоголь отключил все тормоза, я и сам заметил, что говорю интересно, что девушка с удовольствием смотрит на меня и слушает. Мы прошли мимо ресторана «Болгария», я предложил допить в баре на первом этаже, девушка не спешила и так далее. В баре она тоже разговорилась, увлеклась. Оказалось, что она решила посвятить себя археологии и об этом ремесле знает больше, чем я мог предположить. Потом как-то незаметно она перешла на другую тему, рассказала о неприятностях дома, о скандалах между отцом и матерью, которые были в разводе. Я несколько раз участливо погладил тонкую белую руку статуи, но она как будто не заметила этого. Мы вышли далеко за полночь. Перед дверью дома, куда она временно перебралась с матерью, мы как-то неловко поцеловались и без всяких церемоний уговорились встретиться завтрашним вечером.

Говорят, что у счастья нет истории. Это так. Могу сказать, что немногим более полутора лет я был счастлив. За это время не осталось ни одного мало-мальски сносного ресторана или гостиницы в пригородах, где бы мы не побывали. Не было напитков, которых бы мы не попробовали. Когда мы останавливались где-нибудь на более продолжительное время, я вдохновенно готовил. Зимой мы скрывались на опустевшем побережье. Она лениво потягивалась, как кошка, не восхищалась ни моим кулинарным искусством, ни напитками, в которых она была безразличной дилетанткой, а восхищалась только моими бесконечными импровизациями, рассказами о научных планах, многие из которых мы собирались осуществить совместно. Вообще я испытывал самолюбивое чувство того, что она восхищается мной и всем, что со мной связано.

Так уж получилось, что я приобрел какую-то чрезмерную уверенность в себе. Мое самомнение, и без того немалое, еще больше возросло, работа спорилась. Можно представить себе, с каким вдохновением я писал исследование о только что начатых раскопках в районе Пафоса, если моим первым слушателем и читателем была она. У меня осталось чувство, что в ту пору мне сопутствовала райская музыка, она легко и радостно носила меня на своих крыльях. Когда Мария была рядом, меня внезапно осеняли идеи, в голову приходили странные мысли. Наверное, можно составить целый том грандиозных проектов, которые я в самозабвенном хвастовстве представлял как зрелые планы будущих работ. Она с интересом слушала и сама загоралась. Может, все в ней давно умерло — не знаю, но я убежден, что если осталась в ней хоть крупица с того времени, то это ощущение духа археологии, ее смысла и содержания, понимание того, как к ней подходить. Эти вещи не умирают.

Все было безоблачно, вокруг разносился упоительный аромат счастья. Моя самоуверенность и уверенность в ней достигли своего апогея. Было время, когда мне вдруг начало казаться, что она слишком щедра и самоотверженна и дает мне гораздо больше, чем получает взамен, короче говоря, что она влюблена в меня сильнее, чем я в нее. И, вопреки нормальной логике, я время от времени начал увиливать, удирать, благо и без того у меня было много работы, обязанностей, старых связей. Я уже начал строить воздушные замки нашей будущей совместной жизни, но не спешил делиться своими планами, потому что они были слишком сложны, касались многих людей, которых я любил и которые любили меня, а я был помешан на том, что собственное счастье нельзя строить на несчастье других. Будто тем, другим людям, я принес только счастье! Вокруг — дома, дети, друзья, в университете, по-видимому, видели, что со мной творится, но благоразумно выжидали, что грандиозная любовь кончится сама собой, придет обычная в таких случаях развязка и никто, совершенно никто не смел заговорить со мной на эту тему. Я замечал выжидательную тишину вокруг меня, но не придавал ей ровным счетом никакого значения. Только время от времени какая-нибудь анонимка омрачала наши счастливые часы. Но органическое отвращение к литературе такого рода помогало мне быстро все позабыть, большинство из этих писем мы рвали, вообще не читая. Только одно выражение в таком письме врезалось мне в память: «Эта кошка скоро выцарапает вам глаза, но они, по-видимому, вам и не нужны».

Наше блаженство — блаженство стареющего фавна и Виргинии, старого Дафниса и Хлои — продолжалось. А счастье, как видно, не только не имеет истории, но еще и слепо. То, что я открыл в себе и для себя в этой зрелой любви, было подлинным чудом. Наши общие дни и ночи были заполнены нами целиком, не только телами, но и нашими душами, не только биографиями, но и нашими инстинктами, наши света и ауры сливались и я уже не замечал, где начинается ее и кончается мое, все удвоилось, увеличилось вглубь и вширь. Она мне давала все и заменяла собой все, что я любил или мечтал иметь и никогда не терять.

Возможно, боги меня покарали, потому что в моих переживаниях было нечто кощунственное. Но факт остается фактом — в самые солнечные мгновенья, когда я ласкал любимое скорбное лицо мадонны, мне казалось, будто я ласкал свою мать, будто снова был ребенком, чьим-то сыном. Нередко в каких-то таинственных ракурсах ее лица мне чудилось, что я вижу лицо матери, только молодое, очень молодое. Любил открывать в ее черных блестящих глазах свою собственную значимость и свой несуществующий гигантский рост, то абсолютное и безотносительное значение, которое я знал в глазах своей матери и которое и есть высшее выражение любви, сама любовь. Порой мне казалось, что я нашел, наконец, свою нерожденную сестру, о которой всегда мечтал. В некоторых стыдливых жестах я открывал нечто сестринское, самаритянское, прощение и милость, милость и прощение и глаза мои наполнялись слезами. В другой раз я открывал свою будущую супругу, мать моих здоровых и крепких мальчишек, верную и преданную нашему домашнему очагу, весталку, которая озаряет и согревает все своей любовью и согласием.

В особенно задушевную, исполненную тишины и покоя минуту я рассказал ей об одном из самых ранних воспоминаний своего детства, о случае, который, наверное, сыграл большую роль в формировании моих представлений о жизни. Как-то я внезапно проснулся ночью. На соседней кровати, спустив ноги, в белом ночном одеянии сидел мой отец. Моя мать приподнявшись и опершись на одно плечо прижалась к нему, другой рукой гладила его по плечу, а лицо ее сияло от благоговения. Он тяжело и мрачно молчал. Умоляющим голосом мать сказала:

— Ну скажи, скажи, что с тобой, пусть и мне будет то же, что и тебе!

Знаешь ли, более значительной формулы любви я никогда уже потом не слыхал.

Мне казалось, что и Мария воспринимает меня так же цельно, с такой же самоотверженной полнотой, как я ее. Мне было ясно, что она смотрит на меня, как на отца своих будущих детей. От меня это не могло укрыться — выросшая в семейных дрязгах, ругани, непонимании, она словно получила в моем лице настоящего отца, несуществующего брата, ненайденных друзей, духовного наставника, жреца в ее маленьком храме. Если хочешь, считай все это чистой глупостью, плодом жалкого воображения. И ты будешь вполне прав.

Потому что плоская и отвратительная истина заключалась в сущности в том, что мы были любовниками, которые прятались, где и как могли. Но нам и так было хорошо. Руки мои будто в шрамах и отметинах, так осязательно я чувствую спустя шестнадцать лет это чистое, белое тело, мраморное изваяние, которое постепенно согревалось и оживало от моих прикосновений. Бывали мгновения, когда Мария, казалось, слепла. В безумном ослеплении она поворачивала ко мне белые яблоки глаз и тогда походила на ожившую статую. Ты ведь видел слепые глаза статуй?

По-видимому, я постепенно завершал, придавал законченность скульптурному изваянию моей любви и фантазии. Разумеется, у меня был для этого подходящий материал, из которого я лепил, ваял, моделировал. Но между необработанным камнем и скульптурой, как ты знаешь, разница, как между небом и землей. Материал, он и остался материалом: частица времени, предшествующего всем формам, частица хаоса. Остальное — плод воображения, желаемое, во что нам порой так хочется верить. Да, материала хватало, даже с избытком, только все было в каком-то неразвитом, зачаточном состоянии, или же наоборот, в рудиментарном виде, остатком, по самой своей природе не подлежащим развитию.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: