На следующий день устроили вечеринку. Меня заранее предупредили:
— Эй, начальник, попробуй только исчезнуть! Пусть подождут тебя вечерок, потом покажешься слаще. А то пустим по следу собаку и разузнаем, с кем ты проводишь время.
Ничего не поделаешь, пришлось остаться. Сказать, что я об этом жалел, будет обманом. Компания собралась в основном мужская, правда были две кисоньки. С одной из них я пофлиртовал, если это можно назвать флиртом. Как бы там ни было, дело прошлое. Только теперь, уходя, я спиной почувствовал на себе долгий-предолгий взгляд. Ну что ж, не пройдет много времени и тот же долгий взгляд будет отпущен Данчо. Точно такой же. Ну да черт с ним, с этим взглядом!
Если сказать чокнутому старику, что я предпочел беседовать с ним, а не спать с какой-нибудь Астией или другой кисонькой, он, наверное, хлопнется в обморок! Или прогонит меня. Сколько их было на моем веку таких кисонек! Я забыл не только их лица, но и имена — все они смешались в одно, так сказать, разнообразие. А такой экземпляр, как этот старик, не часто встретишь. Я, может, фильм сделаю по его рассказу. Картина будет — что надо, сам Феллини позавидует! Со смешением нескольких планов, от съемок нашей серости до этой распрекрасной Астии и царя-фантазера. Черт с ним, меня интересует дело. Слава сама идет в руки, у меня на это нюх. Я-то знаю, где раки зимуют, вот только кончу с этой тягомотиной и возьмусь…
С такими мыслями я пришел на место нашей встречи. Старик ждал меня, как и прежде. По-видимому, он хотел дать мне понять, что ждал меня и в предыдущие два вечера. Пока я устраивался на камне, меня обдало жаром. Я подумал, что эта склонившаяся над неизменным термосом большая птица, может, и в самом деле больна. Я почувствовал себя виноватым, и, ничего не тая, рассказал развязавшимся языком о причине моего отсутствия. Старик слушал с интересом, а как дошло до кисоньки и ночного приключения, по-настоящему развеселился. Он смотрел на меня восторженно, как на столевовую купюру. Но тут я почувствовал, что слишком распространяюсь, зря теряю время и нынешний сеанс пропадет. В конце концов я пришел сюда не потешать старика, а слушать. В том, что мое слушание было не совсем бескорыстным, я не посмел бы ему признаться. Чувствуя боль в его голосе, я понимал, как безвозвратно все испорчу, если вдруг ляпну, что вся эта история прекрасно ляжет на сценарий.
Когда я остановился, мы долгое время пили молча, уже не чувствуя неловкости молчания. Я понял, что он меня не стесняется. Ясно, что ему нужен настрой, особое расположение духа, чтобы продолжить свой рассказ. А мне не составило труда понять, что в этот вечер градус настроения определялся содержимым термоса. Старик первым нарушил молчание.
— Знаешь, — начал он в этот вечер как-то вяло и несобранно, — моя история довольно банальна, она случалась со всеми мужчинами и женщинами. Человеку легче видеть себя обманутым Пигмалионом, и редко кто догадывается задуматься над тем, в отношении кого они играли роль Астии, или, говоря более популярно, роль неверной, глуповатой Галатеи. Может, в этом стремлении связать наши банальные истории с мировым опытом, как бы придать им мировое значение, есть нечто жалкое? Будучи не в состоянии до конца понять их таинственный смысл для нас самих, выделить какой-то новый феномен, из которого родился бы миф, легенда, сказка, мы спешим примерить к себе мифы и сказки прошлого: не умея до конца понять значение частного, мы пытаемся брать быка за рога и ни с того ни с сего сворачивать в сторону, к общему, типичному. Человеку вообще это свойственно — чем меньше он в состоянии справиться с самим собой, тем скорее и с большей страстью он хочет переделать мир.
Последние слова были сказаны с едва скрываемым презрением, они явно адресовались какому-то конкретному человеку. Наступило новое продолжительное молчание. Мне очень хотелось помочь ему переключиться на другую тему и я старался придумать какую-нибудь хитрость, чтобы отвлечь его. Но он начал снова:
— Она была у меня студенткой, я заметил ее еще на первой лекции на третьем курсе. Она сидела слева, в конце первого ряда, внимательно слушала, время от времени конспектировала. Мне казалось, она поняла, что я выделил ее из общей массы, что она, так сказать, вдохновила меня. Я быстро сменил свой обычный на первой лекции проповеднический тон, отказался от досадного каждому профессору введения, которое служит чем-то вроде рекламы предмета и сымпровизировал нечто завладевающее, увлекающее, небольшую поэму в прозе в честь госпожи археологии. При этом я, конечно, не упустил возможности поставить себя в центр всего и рассказать о самых волнующих моментах моих научных изысканий.
Я кончил и устыдился, потому что сам себе показался павлином, распустившим хвост. Не поднимая глаз, я поспешно вышел из аудитории, укоряя себя: «Павлин, сущий павлин!». Мне было стыдно, но девушка произвела на меня поистине неизгладимое впечатление — черные, как угли, глаза, вороньего крыла волосы, обрамляющие белое и в то же время теплое, как кипрский известняк, лицо с высоким лбом. Я покажу тебе фотографию одной статуи с необыкновенными тенями под глазами, которая отдаленно напоминает ту девушку. Знаешь, у меня профессиональная слабость к скульптуре, к ее законченным, литым формам, всегда неслучайным деформациям, подчеркивающим гармонию. Одним словом, она напомнила мне лучшие образцы, которые в ней словно ожили.
Потом все пошло своим чередом. Она записалась ко мне в семинар, который я уже давно дал на откуп своим аспирантам и который ко всеобщему удивлению вдруг снова начал регулярно вести. Однако я не просто вел занятия. После занятий я водил всех его участников в кафе, рестораны, отдавая им все свое время, чего, конечно, не сделает ни один профессор. Вообще я распускал хвост гораздо больше, чем принято в наше время, но зато увлеченно и с несвойственным моему возрасту жаром. Мне нравилось и классическое имя девушки — Мария. Очевидно, она давно поняла, кому адресованы все мои старания, но не подавала виду, держалась скромно, даже немного строго, не выставляла себя напоказ, ничем не показывая, что заметила мои ухаживания.
Несколько раз она отсутствовала на семинаре, но приличия ради я все равно приглашал участников семинара продолжить беседу за чашкой кофе, хотя, они не могли не заметить мой упавший тонус, вялые попытки остроумия, слишком частое поглядывание на часы. Каждое ее отсутствие чрезвычайно удивляло меня: разве может быть что-либо важнее наших посиделок — будто она была профессором, а я студентом. Всякий раз мне представлялось, что она больна или ухаживает за больной матерью, сердце мое переполняло желание помочь, отдать ей все, что у меня есть, использовать все свои связи, имя, мобилизовать всегда готовых мне услужить бывших и нынешних студентов, предложить ей деньги, если она в них нуждается. В голове мелькали и другие подобные глупости, из чего я сделал заключение, что влюбился по уши. Я хорошо себя знаю, в таких случаях только господь бог, да и то не всегда, может спасти меня от унижений.
Мой опыт в этих делах, в сущности, более чем скромен. Но дело не в опыте, а в натуре, генах, характере. Сколь ни парадоксально, во всем этом есть родовая отметина, какой-то патриархальный оттенок. Даже моя любовь к самому себе, мой эгоизм, индивидуализм — особого естества. Они столь безграничны, что, по-видимому, переливаются через край, заливают и топят все вокруг, признавая только полное, беспредельное, абсолютное, так чтобы ни для кого уже не оставалось места, проникновение в душу другого. Глупо, конечно, но это так. Я много страдал от этого, но ничего не могу поделать. Для меня любовь в том, чтобы давать, раздавать самого себя, даже без отдачи. Из-за присущего нам эгоизма мы часто не замечаем, когда влюбляемся не в кого-то, а в свою самозабвенную любовь, самоотверженность, в возможность отдать себя или хотя бы вообразить, что отдаем себя во власть любимого существа. Иначе говоря, мы с самого начала начинаем высекать из камня то собственное изваяние, в которое потом влюбляемся.