— Значит так, — в голосе ее послышалась ярость, — я целый день еду, тащу чемоданы, толкаюсь в трамваях и троллейбусах, спешу домой, чтобы переодеться, потом едва дыша мчусь сюда, а он, видите ли, в довершение всего решил закатить мне небольшой семейный скандал!
Я ждал, чтобы хоть какая-то улыбка смягчила ее слова, чего-нибудь такого, за что я, старый карась, мог бы ухватиться. Я уже был готов простить и опоздание, и слова, и тон, только бы вернуться в прежнее блаженное состояние. Я попытался погладить ее руку в знак примирения, но она отдернулась, как ужаленная, и неприступная, замкнулась в себе. Я тоже замолчал. Молча мы добрались до знакомого полуосвещенного кафе, сели за знакомый столик, сделали заказ знакомому официанту. Молчание продолжалось, она вся была настороже, и, боже мой, впервые я открыл на этом таком знакомом, милом до слез лице, нечто враждебное и злое. Вскоре оно выплеснулось мне в лицо:
— В сущности, как ты себе представляешь, до каких пор мы будем с тобой так таскаться, может, до твоего пресловутого конца света? Или ты считаешь, что я рождена быть твоей любовницей, метрессой? Я понимаю, что ты удобно устроился. Все у тебя в порядке, потягиваешь себе виски, есть и любовница. Время от времени затащишь меня в какую-нибудь темную дыру. Тебе, конечно, удовольствие, а чего это мне стоит и что будет со мной — тебя не волнует. Понимай как хочешь, но я должна тебе сказать: я получила предложение. Она назвала знакомое имя. Человек ко мне еще не прикоснулся, не поцеловал даже, а уже предлагает то, чего ты боишься, как огня, не смеешь и заикнуться об этом, хотя мы уже больше года хороводимся. И нечего на меня таращиться, я знаю, что в этих вещах ты совсем зеленый, одна мысль об этом тебя пугает, а у меня годы уходят, все знакомые мне кости перемывают. И знай, того что было, уже не будет.
Я сидел напротив обмякший, наверное, у меня был ужасно глупый и перепуганный вид, колени дрожали, во рту пересохло и горчило.
В замешательстве я, видимо, начал не с самого подходящего конца. Я сказал, что в мои годы и с такой ответственностью на плечах за дорогих моему сердцу людей, судьба которых мне далеко не безразлична; к тому же, форма, в которой произойдет перемена, гораздо важнее, чем содержание; что вообще молодые люди еще не доросли до того, чтобы надлежащим образом ценить форму, они еще не знают, насколько безобразно даже самое богатое содержание, если оно не облечено в подходящую форму; что мы можем убить все то, чем были богаты и счастливы, если нам изменит тонкое чувство формы; что изящная мысль не должна быть неотесанной, а неотесанная идея изящна… И так далее и тому подобное. Я видел, что ее глаза становятся все более враждебными, что в них уже нескрываемая ненависть. Но я не мог остановиться, пока она не прервала меня грубо:
— Твой формализм мне известен. Глупости, видите ли форма ему важнее содержания! Только я знаю, как легко ты выискиваешь теории, когда нужно оправдать свою трусость, боязнь перемен, чтобы только уберечь давно пустопорожние формы и не нарушать своего спокойствия. Ладно, расплачивайся, да пойдем!
Через некоторое время мы вышли, и каждый погрузился в свои мысли. Конечно, мы пошли в однокомнатную квартирку, которую я давно снял для нас. К этой теме мы уже не возвращались. Она оживилась, будто и не было скандала, стала рассказывать об экспедиции. Моего подавленного настроения, она словно не замечала. А оно еще больше усиливалось рассказом, потому что я видел, что ей и без меня было хорошо. Как бы между прочим, она заметила, что я правильно сделал, не поехав, как одно время намеревался, с группой. Кое-как время прошло, все было по-новому, нехорошо. Когда мы возвращались, горечь во рту стала невыносимой. По обыкновению я проводил ее до самого лифта. На прощание, даже не поцеловав меня, она твердо сказала:
— Я тебе позвоню! — что прозвучало: «когда понадобишься». Тут я не выдержал, неведомая сила перевернула меня и бросила в темноту. Я вернулся домой, едва живой. Как я вел машину в таком состоянии, и теперь не могу понять.
Потянулись мучительные часы, дни, недели и вдвое более ужасные ночи. Я сам чувствовал, что стал походить на тень. Как я выглядел со стороны — не знаю, но мне стоило нечеловеческих усилий держаться, выполнять свои обязанности, чтобы внешне все было как прежде, будто ничего не случилось.
Я и теперь краснею, вспоминая об унизительном ожидании телефонного звонка везде, где была хоть какая-то, хоть миллионная доля надежды, что она мне позвонит, даст о себе знать. В кабинете, куда она чаще всего мне звонила, я просиживал часами, пока меня, можно сказать, уже чуть ли не выгоняли. Студенты, преподаватели, телефонистки, технички, секретарши смотрели на меня как на больного — они не могли дать иного объяснения вновь пробудившейся во мне страсти к работе. Теперь уже им не приходилось меня разыскивать, чтобы передать какое-нибудь сообщение или письмо. Меня в любое время можно было найти в кабинете — с видом измученного работой человека. Теперь у меня всегда можно было посидеть, поболтать, выпить чашечку кофе.
Мне казалось, что все уже видят, как я болезненно подскакиваю при каждом телефонном звонке, как осторожно беру трубку, чтобы не прервалась связь, и какой у меня разочарованный голос, когда оказывается, что звонит не тот человек, которого я жду. Я сам себе назначал час, до которого буду ждать звонка, и каждый раз его нарушал, ждал следующего часа, с болезненным трепетом следил за стрелкой и вновь начинал ждать, когда стрелки сделают полный круг, — и так до тех пор пока, вероятность не сводилась к нулю. Выходя в туалет или просто отлучаясь по какому-нибудь делу, я оставлял у телефона тетю Еленку или первого зашедшего ко мне человека с наказом, если меня будут искать, попросить подождать, а тем временем сбегать меня вызвать, и так далее. Не знаю отчего, в первые недели во мне жила непоколебимая уверенность, что это просто недоразумение, что без меня она не сможет и быстро поймет свою ошибку. Мне казалось, что самое главное, чтобы я оказался на месте при первом ее зове, будто если бы я не оказался у телефона при первом же ее звонке, иного способа найти меня не было…
Выходя на улицу с помутившейся головой, я шел, вроде бы бесцельно, но всякий раз ловил себя на том, что кружу, как преступник вокруг места преступления, в том районе, где мог ее встретить. Я обходил улицы, кафе, дворы, скверики, где был хоть какой-то шанс, что она пройдет, заглянет, сядет посидеть. Всякая вторая женщина на улице издалека казалась мне похожей на нее, сердце у меня сжималось и я готовился принять заранее надуманный вид, чтобы пройти мимо. Однако вблизи оказывалось, что это не она. Большой город — нечто ужасное, я и в самом деле не мог ее встретить, будто она сквозь землю провалилась. К несчастью, у нее был свободный семестр, для работы над курсовыми работами, и в университет она не обязана была ходить. Все же гордость помешала мне послать к ней кого-нибудь. А кроме того, для этого надо было поделиться своими переживаниями, хотя бы дать понять, что со мной происходит. Впрочем, если бы я так поступил, я бы узнал нечто совершенно простое и ясное. Как это оказалось потом, она вообще уехала со своим новым дружком из города. В то время, когда я дрожал от волнения у телефона, ее вообще не было в Софии. Когда они вернулись, выбрали совсем другие, неизвестные мне маршруты. Простое дело!
Прошло уже больше месяца. Накануне первомайских праздников я, как лунатик, бродил по улицам и в необычно поздний час зашел к одному своему другу. Небольшая, миллионная доля вероятности встретить ее давала мне хоть какую-то надежду. На пороге, открывая дверь, друг начал делать знаки, от которых у меня подкосились ноги. Я понял, что она у них, в соседней комнате. Собрав последние силы, я сделал вид, что это не имеет ровным счетом никакого значения, и прошел в комнату. Оказалось, что я совершенно не умею владеть собой в подобных ситуациях. Не подав руки, я сердито сел на ближайший стул. Ее улыбка была непритворно веселой, даже задорной, она просто демонстрировала мне свое хорошее настроение. В желании скрыть свое замешательство, я попросил друга поставить пластинку с церковными песнопениями в исполнении Добри Христова. Она очень хорошо знала, как я люблю эту музыку, в каком состоянии она мне необходима больше хлеба и воды. Мой друг любил эту музыку даже больше чем я, он с удовольствием выполнил мою просьбу и при первых же звуках целиком отдался музыке. Много раз мы слушали ее втроем и нам казалось, что мы предаемся ей с внутренним ликованием, жаждой очищения. В некоторых особенно трогательных местах мой друг, встав, стоя пытался подпевать и очевидно, хотел нас двоих увлечь этим внутренним, божественным ликованием.