На следующее утро, прежде чем начать работу, Пигмалион любовно погладил камень. Руки его ощутили тепло, биение пульса статуи, и ему показалось, что он чувствует кожу Астии, ласкает саму Афродиту. С тех пор он начал вечерами, уходя в дом, с помощью рабов переносить статую к себе в покои: так было надежнее. А может, ему хотелось, чтобы утром, когда он проснется, она была рядом. Ее близость помогала настроиться на работу, и, кто знает, может, по ночам они видели одни сны.
Потом от рабов пошла молва, что Пигмалион спит не с женщиной, а со статуей Афродиты. Молва обошла все дворы и достигла его самого. Но он был достаточно стар и мудр, чтобы не сердиться: разве впервые то, что является плодом и выражением избытка жизненных сил, переливающих через край любви и здоровья, становилось знаком, бледным символом слабости, извращенности и болезни. Нет это было не в первый и не в последний раз.
Незадолго до того, как были произнесены последние слова, ветер затих, будто заслушавшись, и они повисли в горячем воздухе душной ночи. Я тоже заслушался некрасивому, но выразительному мужскому голосу, в котором улавливалось жалобное поскуливание раненого животного. Никому не дано почувствовать музыку в голосе, которым он был рассказан. Тогда все мне показалось гораздо длиннее и красивее, чем теперь в препарированном виде, как оно изложено в тетрадке. Могу дополнить только комментариями, вставками самого рассказчика.
— Плач, — сказал профессор, кажется уже после описания состояние Пигмалиона, — у древних был выражением благородства души человека. О человеке они говорили, что это смеющееся животное, значит, его родовая черта, отметина — смех, а не плач, на который способны только благородные души. В древности было принято плакать и оплакивать публично, повсюду, громко, в голос, со слезами, и в этом не было ничего постыдного, в этом смысле плач был приравнен к смеху. Сила и качества души измерялись ее способностью плакать. Впрочем, это ясно видно по роли хора в древнегреческой трагедии, где народная, общая душа оплакивает участь отдельного человека.
Возможно, больше всего тебя удивит, — здесь профессор сделал долгое отступление, — что я не следую, отказываюсь следовать в моем рассказе за Овидием, Климентом Александрийским, Арнобием, Ариосто и другими. Причина проста: я им не верю. Их близость, равно как и удаленность от мифа, не более выигрывает по сравнению с моей, а в некоторых случаях и проигрывает. Потому что если мифы родились в пору детства человечества, то они по-настоящему принадлежат понимающей толк в любви его зрелости и старости. Я вполне допускаю, что никто из них не пережил той рассекающей время молнии, которая разверзает небеса и в один миг возвращает нас к началу начал. Я процитирую тебе целиком соответствующее место из «Метаморфоз»:
Разве ты не чувствуешь, что Овидий рассказывает историю как сказку, легенду, басню для поучения, больше ради ее символического, чем реального значения. Да и в самый важный момент, когда статуя оживает, древние и старые авторы прибегают к внешней силе, к милости богов, не хотят видеть того, что Платон видел еще в статуях мифического Дедала — внутреннего механизма, который приводит их в движение, дает им жизнь не только вечную, но и чувственную, осязаемую. Именно эта линия не случайно, хотя и несправедливо, стала причиной того, что «пигмалионализмом» была названа своего рода извращенность, проституирование со статуями, в то время как любовь Пигмалиона к созданию собственного воображения, воплощенного затем в статую, — прочный путь избежать разочарований любви, но не и самой любви.
Его величие в том, что он не возвел свой частный случай в норму, а пожелал нам подсказать: есть путь и к несбыточному, человеческие силы необъятны и безграничны, только бы мы могли любить и в разочаровании любви не теряли идею любви! Истинно не только наше разочарование, гораздо истиннее и реальнее его сама любовь, потребность души в ней. Он первый святой и мученик религии любви, единственной свободной религии, которую люди заслуживают. Любовь — самый благодатный цветок человеческой свободы. Если человеческая свобода не порождает любовь, она — пустоцвет, излишняя, злая свобода. Свобода и любовь — это одно, никто и никогда не может силой заставить любить, как никто не может сделать кого-нибудь внутренне свободным! Любовь — дело творческого, продуктивного начала в человеке, но ломаного гроша не стоит творчество, не порожденное любовью, не являющееся ее детищем. Ибо сказано: вера, надежда, любовь, но самое великое из них — любовь. Без нее лишается смысла, становится пустым звуком все человеческое — медь звенящая и кимвал бряцающий!