— Ты любишь кого-нибудь? Или, может, любила? — спросил однажды Отец бога.
Девушка точно не поняла вопроса или слова, из которых он был составлен, были ей неизвестны. Пигмалион объяснил, что он хочет знать, готова ли она беззаветно пожертвовать собой ради кого-нибудь, сделать для этого человека невозможное, не рассчитывая на ответный жест, или скажем, не может без него жить и тому подобное. Однако скупердяйка была щедра на милые, одна другой очаровательнее, улыбки.
— Я всех любила и для всех была готова сделать, что в моих силах, но они такие разные, а я одна!
Из разговора бывший царь сделал вывод, что перед ним варварка, которой еще только предстоит узнать, что такое любовь. Он, а не кто иной, научит ее любить, сделает из нее богиню любви, любимую и любящую, преданную. Эта мысль долго пьянила его.
Праздники Адониса катились к концу. Любовный праздник Пигмалиона только начинался. Однажды вечером Астия не пошла покорно за ним, не приняла горячую сухую руку Отца бога. Она сказала, что хочет к «своим», а увидятся они в последний день праздника и снова будут вместе. Пигмалион не смог скрыть раздражения, просил ее вернуться хотя бы поздно ночью, но она осталась непреклонной. В ту ночь Отец бога окончательно понял, что не может жить без нее, без ее усмехающегося лица, без ее возбуждающей женской силы. В бессонную ночь он метался, с болью напрягая воображение, пытаясь представить себе, где она теперь и с кем, что это за люди, которых она считает своими, как они к ней относятся и как она относится к ним, а мысль о том, что без него ей, возможно, хорошо, или что она оказалась в постели с другим, как оказалась в его постели, заставляла его громко стонать, вздыхать, то и дело тянуться к кувшину с вином, который давно уже не был запотевшим. Он ясно понял, что жизнь без нее теряет для него соль и смысл. Первое, о чем о подумал, с облегчением очнувшись от короткой дремы, исполненной кошмаров, удивляясь самому себе и внутренне насмехаясь над собой и над своими летами, что ради нее он готов на все.
Астия, как и обещала, появилась на празднике. Они сразу нашли друг друга и с упоением начали исполнять обряд, установленный для последнего дня праздника. Она легко и весело, с большей легкостью и весельем, чем во все предыдущие дни взяла на себя роль Афродиты, а седой мужчина рядом с нею исполнял роль Адониса. Ритуальными телодвижениями она залечивала его рану, причиненную Кабаном и умоляла Зевса не отдавать его Персефону. В увлечении она начала называть более древнее имя бога, призывать Топуза. Чуть нарочитый ее ужас, казалось, перешел в настоящий, когда она умоляла своего бога не отправлять любимого «в землю, из которой нет возврата, в жилище тьмы, где врата и замки покрыты прахом». Пронзительный вой флейты перевернул бывшему царю все нутро, и он, заслушавшись словами Астии и заглядевшись на ее телодвижения, принял все это на свой счет. И танец, и молитва, словно были обращены не к богам, а к нему. Сердце его захлестнуло чувство преданности. В глубине души он решил сделать ее царицей жизни, помыслов и дел своих, и уже готов был вернуть ради нее царство Кинира.
Началось омовение ключевой водой, помазание благовониями и облачение в красную мантию скульптуры Адониса, которую он сотворил и которой гордился. Он чуть было не остановил танцы и не разогнал всех, чтобы поднять статую и показать ее девушке. Сильно, раздражающе запахло ладаном, воскурения фимиама должны были пробудить от смерти бога. Рядом с ним Астия заплакала и воскликнула:
— О мое дитя, любимый и жрец!
Пигмалион вновь глянул на нее тем внутренним взором, который он знал в себе и берег как боговдохновенный дар, и увидел перед собой Афродиту — такой, какой всегда представлял ее себе, готовой спуститься в царство Аида, принести искупительную жертву и вырвать из рук смерти своего любимого. Теперь уже долгое торжество, которое завершалось всеобщим безумием перед северными воротами города, его не интересовало. Он просто ждал, когда оно кончится, ждал с нетерпением, потому что тогда они с Астией вернутся в свое царство, в маленькую уютную комнатку в его просторном доме, устланную шкурками ласки.
Самое прекрасное не оставляет воспоминаний — так позднее думал Пигмалион, пытаясь восстановить в памяти последний вечер. Ничего из этого не выходило. Только ощущение блаженства с каждым разом слабело, отодвигаясь все дальше в прошлое, но тем слаще был каждый его прилив. На утро Астия отпросилась снова «к своим» и не вернулась.
Он искал ее. В первые дни обшарил весь Пафос и его окрестности, потом весь остров, но не открыл и следа девушки. Узнал только, что она ушла со смуглыми пришельцами из Леванта, некрасивыми и легкомысленными, оказавшимися здесь случайно во время праздников великого и прекрасного Адониса.
В этот вечер старик на этом закончил свой рассказ. Хорошо помню, что он остановился на исчезновении Астии. Я был готов слушать еще, он это видел, но тем не менее сказал:
— Продолжение следует, как пишут в газетах и журналах. Пусть останется и на следующий день, а то завтра нас обоих ждет работа.
Теперь, переписывая этот отрывок, я заметил, что не хватает некоторых комментариев, которыми профессор дополнял свой рассказ, когда перед ним были дилетанты, любители, салаги вроде меня. Некоторые из них я запомнил.
— Люди даже приблизительно не имеют понятия о том, сколь часто в разные времена одни и те же слова имеют совершенно разное значение. Называя Кинира и Пигмалиона «царями», я должен заметить, что тогда в это слово вкладывалось совсем не то понятие, которое люди из абсолютных монархий вкладывают в него теперь. На маленьком острове времен Перикла имелось с десяток царств. И пусть не покажется это тебе уничижительным, но для царей того времени гораздо более подходящим было бы нынешнее слово «мэр». Но в применении к тому времени оно звучало бы смешно и нелепо. Притом эти цари чаще всего были жрецами богов, сочетая в себе духовную и светскую власть. В глазах простонародья они были наместниками на земле, многие из них считались происходящими от священных браков с богами, сынами божьими, многие сами себя обожествляли и тогда их ближайшие родственники становились сынами богов и тому подобное. Чувство полноты, целостности, сопричастности с бытием у этих детей — греков и цивилизованных ими народностей в Западной Азии — коренится в многообразных, легких, непринужденных отношениях с их богами, царями и жрецами, отсутствием строго регламентированного расстояния между ними, перемещением мест, того, что Овидий назвал Метаморфозами, то есть возможностями к преображению одних в других.
Костер давно погас, пепел очень медленно, что характерно для теплого климата, но неотвратимо обволакивал жаркие угли. Несмотря на безветрие, старик старательно засыпал их песком, внимательно проверил, хорошо ли, надежно ли присыпан каждый уголек, и только тогда распрямился. Лицо его казалось серым, словно припорошенным пеплом, который только что одолевал и гасил огонь. Он собрал свои вещи и молча, погрузившись в свои думы, пошел, а я поплелся за ним.
НОЧЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Вопреки своему желанию, ни в следующий, ни в последующий вечер я не смог пойти на встречу со стариком. В первый вечер мне пришлось проводить собрание. Я думал, что все будет, как говорится, ради галочки, лишь бы не сказали потом, что мы обошлись без собраний. Работа в общем-то шла, и мне казалось, что обсуждать нам особенно нечего. Я говорил коротко, только для проформы, надеясь, что мы закончим на скорую руку и разойдемся по своим делам.
Но не тут-то было. Люди, видать, соскучились по собраниям, а наши кипрские друзья жаждали его со всей страстью. А тут еще приходилось то одним то другим переводить — ни дать ни взять, международный симпозиум! Посыпались вопросы. Люди по пять-десять раз просили слова. Тщетно я сначала тайком, а потом в открытую посматривал на часы, это как будто только раззадоривало собравшихся. У меня было чувство, что они нарочно хотят испортить мне вечер, в отместку за таинственные исчезновения. Говорили, говорили до обалдения. Остановились, только, когда все почувствовали голод и усталость, а острый на язык оператор Данчо начал имитировать наши мелочные, но с пафосом у города Пафоса, как он выразился, придирки друг к другу — и этим всех насмешил. Для прогулки было уже поздно.