Однажды, совсем случайно, Арманд встретил меня на улице. Остановился и спросил укоризненно:

— Куда ты исчез? Почему не показываешься? Зайди ко мне. У меня есть кое-что для тебя.

— Хорошо. Завтра зайду к вам.

Стояли морозные январские дни. Мы спали в холодных, неотапливаемых мансардах и находили приют в кафе и швейных мастерских, где работали наши знакомые парни, такие же, как мы. В это время владелец газетного киоска Панайотов из жалости зачислил меня на «котловое довольствие» у себя дома. Панайотов — личность оригинальная, известная в Софии многим. Прежде всего бросался в глаза его маленький, почти как у карлика, рост. Он всегда улыбался, размахивая короткими ручками. У него был большой рот с очень крупными зубами. Панайотов был известен и своим политиканством. Особенное пристрастие он имел к внешней политике, которую толковал по-своему. Странно было, что до сих пор он не стал министром иностранных дел!.. Как у инвалида войны, у него был киоск в центре города, недалеко от крытого рынка, на самом оживленном месте. Сидя в украшенном газетами и журналами киоске на высоком стуле, он высовывался из окошка, как кукушка из старинных часов.

— Как дела, народное студенчество? — спрашивал он.

— Очень хорошо, бай Панайотов. А вы как поживаете?

— Если отбросить плохое, то останется хорошее… Война в Абиссинии откладывается, Хайле Селассие отправили на отдых… из-за больших холодов… Ну, будь здоров и не кашляй!

Он захлопывал окошко своего киоска и продолжал следить за мной взглядом и улыбаться через стекло, склонившись над жаровней и грея маленькие ручки.

Я уходил, ободренный его веселой жизнерадостной улыбкой, и с большим стеснением шел к нему домой, чтобы получить еду, которую мне давали за мизерную плату.

Вокруг стола обыкновенно собирались на обед шесть-семь голодных ртов: сам бай Панайотов, его дочь — девушка на выданье, его сын — ученик гимназии, худощавый, задиристый парень, который впоследствии умер от туберкулеза, две племянницы Панайотова, зачисленные на акушерские курсы… и я. Кроме этих постоянных присутствующих бывали здесь и периодически приезжающие гости из провинции, которые привозили вареную курицу, крестьянский хлеб или что-нибудь еще и задерживались на целую неделю, пока не заканчивали дела в столице. Панайотов садился всегда посередине большого стола — там было его место. Похлебку разливали из большой кастрюли. Хлеба давали в изобилии. Второго и третьего блюд не было. Все ели молча, склонив головы над тарелками. Время от времени Панайотов бросал на меня взгляд (я сидел напротив него за столом), подмигивал мне и спрашивал:

— Хороша ли похлебочка из фасоли?

— Хороша.

— Накроши кусочки хлеба, как я, чтобы мягче было, да добавь немного острого перца, чтоб согреться.

Он крошил короткими пальцами зачерствевший хлеб и посматривал на печку.

— Осталось там еще в кастрюле? — спрашивал он.

— Есть, папа, — отвечала дочь и проворно шла добавить ему еще ложку-другую. Он поудобнее усаживался на подушечке, которую всегда клали на стул, чтобы ему было сидеть повыше, поправлял салфетку, заткнутую за ворот рубашки, и продолжал с удовольствием хлебать.

Я чувствовал себя очень неудобно в этом «пансионе» Панайотова, поэтому часто старался запоздать, чтобы поесть в одиночестве, или вообще не заходил, отговариваясь занятостью. Панайотов замечал, что меня нет за столом, догадывался о причине и частенько говорил мне, грозя толстым указательным пальцем:

— Поругаемся мы когда-нибудь с тобой, дружок, вот посмотришь тогда, что будет… Почему не пришел вчера?

— Важное дело было, бай Панайотов.

— Двое суток ареста за нарушение дисциплины!

— Простите…

— Никаких извинений!.. Ты хочешь с голоду умереть?

Я виновато улыбался и садился в конце стола, немного сбоку, чтобы не мешать другим. Дочь Панайотова, стройная и бойкая девушка, небольшого роста, как и отец, и такая же острая на язык, наливала мне похлебку и говорила, чтоб я ни за что не садился на угол, если хочу когда-нибудь жениться. От этого внимания мне становилось совсем не по себе, хотелось спрятаться под стол. Кроме того, дочь Панайотова подарила мне однажды на память свою фотографию, а мою повесила над своей постелью. Хорошо, что произошли некоторые события, которые отвлекли меня от мыслей об этой девушке… Тем не менее «пансион» Панайотова я решил оставить навсегда…

Я уже говорил, что однажды в январе Арманд Барух встретил меня на улице и пригласил зайти к нему. Я принял его приглашение с некоторой долей любопытства, так как думал, что речь пойдет о какой-нибудь работе. Надев потертое пальто и обмотав шею шарфом, я двинулся на Пиротскую. По софийским улицам и площадям со свистом носился ледяной ветер, вздымая снег, наметая его вокруг домов. Медленно двигались трамваи с замерзшими, окнами, скрежеща на стальных рельсах. Служащие в длинных серых шинелях молча разгребали лопатами снег и скребли заледеневшие тротуары перед магазинами и учреждениями. Кое-где перед лавочками и небольшими магазинами бакалейных товаров горели жаровни. В городе пахло дымом. Свирепствовал грипп. Тогда его еще называли инфлюэнцей.

Я шел по скользким тротуарам, и на сердце у меня было холодно и грустно. Снег и ледяной ветер будто защемили мне душу, и не было способа согреться. Я был голодный, уставший, у меня не осталось никакой надежды. Пальто с истрепанными рукавами не грело меня. Добрался я до Пиротской улицы, до знакомого крытого рынка и глинобитного домика. Медленно поднялся по деревянной лестнице. Она скрипела и качалась, как всегда, но не разваливалась.

Нажав кнопку звонка, я вспомнил, что дверь никогда не запиралась. Я толкнул ее и вошел, не ожидая, пока меня встретят. Арманд в белом фартуке стоял у окна и, как и прежде, возился с зубами и челюстями. Гипсовая пыль покрывала столик, стулья и этажерки. Все находилось на своих местах, и даже белая кошка лежала там же, где всегда. За дверью гудела железная печка, которую называли «цыганская любовь». На этажерке под окном скромно стояли книги. Я снял пальто, кинул его на деревянный стул и сел на лавочку, стоящую возле стены, поближе к «цыганской любви». Арманд посмотрел на меня с улыбкой:

— Что, щиплет морозец?

— Щиплет, — ответил я. — Подрумянил мне щеки.

— Видишь ли, браток, — заговорил он, — работы сейчас нет. Кризис углубляется. Нужно как-то выдержать. Вот и мое положение не из легких.

— Конечно, конечно, — пробормотал я. — Капитализм переживает серьезный кризис.

Арманд продолжал:

— Мы должны провести акцию протеста против безработицы и голода… Зима беспощадна, Каждый день приносит новые и новые увольнения.

— Да, конечно.

— Почему «да, конечно»? — оборвал он меня, поняв, что я говорю не думая. — Мы должны использовать подходящий момент, чтобы протестовать против безработицы… Приближаются три «Л».

Я вздрогнул, услышав эти слова, и вместо своего обычного «да, конечно» с удивлением спросил собеседника:

— Что означают эти три «Л»?

Арманд положил гипс и инструменты на столик, стряхнул пыль со своего фартука и посмотрел на меня с сожалением:

— Неужели ты не знаешь, что это такое? Впервые об этом слышишь?

— Впервые, — ответил я.

— Чудно! — воскликнул Арманд.

— Ничего удивительного, — обиженно возразил я и ощутил себя униженным и угнетенным. — В конце концов не все можно знать при такой конспирации.

— Да-да, — успокоил он меня и сел около на лавку. — Три «Л» — это нечто вроде шифра, который знаем только мы, коммунисты. В сущности, это начальные буквы трех имен: Ленин, Либкнехт, Люксембург.

— Очень интересно, — отозвался я.

— Да, романтично. 21 января 1924 года умер Ленин, создатель первого в мире пролетарского государства… 21 января 1919 года на одном из антивоенных митингов протеста погибли на баррикадах вожди германского пролетариата Карл Либкнехт и Роза Люксембург…

— Я читал у Смирненского…

— И не только у Смирненского. Об этих людях написано много. А Ленина ты уже знаешь. Нет нужды тебе объяснять.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: