Одна из значительных фигур мифологии – так называемая смерть – была духом растительности. Поскольку за изображением природы в творчестве Аронзона стоит традиционно-поэтический культ ее красоты, постольку красота исполняет функции «духа природы», а в качестве последнего – и смерти.

Как известно, уже в древних культах плодородия, растительности осуществлялось не только искупительное заклание, но и воскрешение божеств или их заместителей. Мотив воскресения не остался незамеченным и Аронзоном. Напомним строки из стихотворения «Не сю, иную тишину…»:

хочу я рано умереть

в надежде: может быть воскресну

не целиком, хотя б на треть,

хотя б на день, о день чудесный…

По-видимому, амбивалентностью переживания смерти-воскресения объясняется то, что поэт далеко не всегда стремится к воскресению. Так, в черновом варианте стихотворения «И мне случалось видеть блеск…» (1969) была следующая строфа:

Мы – люди, мы – Твои мишени,

не избежать Твоих ударов.

Страшусь одной небесной кары,

что Ты принудишь к воскресенью.

Хотя, надо отметить, неприятие воскресения у Аронзона выражено более декларативно, менее поэтически чисто, чем жажда его. Не оттого ли только что приведенная строфа была исключена самим автором?

В творчестве Аронзона явственны следы и более зрелых, чем мифологические, сакральных систем. Ангелы, Бог, рай и ад – участники многих произведений:

Благодарю Тебя за снег,

За солнце на Твоем снегу,

За то, что весь мне данный век

Благодарить Тебя могу.

Передо мной не куст, а храм,

Храм Твоего КУСТА В СНЕГУ,

И в нем, припав к Твоим ногам,

Я быть счастливей не могу, -

писал поэт в 1969 г.

Очевидна связь этих открытых строк с библейским образом Неопалимой Купины, но не менее заметны и отличия (напр., «куст в снегу», а не в огне). Стихов, полностью посвященных религиозной тематике, у Аронзона немного / 49 /, и, конечно, они не выглядят ортодоксальными, однако во многом прав тот, кто считает его поэзию религиозной. Основания такой квалификации заключаются не только в том, что ряд религиозных образов приобретает рельефную, едва не скульптурную, отчетливость, свидетельствующую о высокой степени их лирического освоения (напр., «но караульный ангел стужу терпит, невысоко петляя между звезд»), но и в самих особенностях творческих переживаний. Исходить здесь можно из формулировки самого Аронзона, высказанной им в разговоре с Бродским (см. Введение): «…только творчество дает нам диалог с Богом». Во главу угла своей религиозной позиции автор ставит поэтическое творчество, считая именно его язык наиболее пригодным для общения с верховным Творцом. Ударение в выражении «религиозная поэзия» в данном случае ставится на втором слове, а первое исполняет функцию его подразумеваемого атрибута.

Только творец может понять другого Творца, ощутить с Ним своего рода солидарность. «Бога я люблю больше всех. / Бог во мне! / Бог во мне!» – такую запись мы встречаем в одном из аронзоновских блокнотов (зап. кн. №3, 1966). А в другой записной книжке (№9, 1968): «За то спасибо, Боже, / что мы с Тобой похожи», «Это неизвестно даже мне, Богу». Если человек создан по образу и подобию Творца, то возникает ситуация, в некоторых чертах сходная с той, которая была представлена в главе «Мотив отражения»: человек отделен от Бога, даже в чем-то противостоит Ему (ср. запись Аронзона: «Боксировать с небом (Богом)», зап. кн. №9, 1968), и сам характер этого напряженного противостояния необходим для возможно более адекватной реализации внутреннего образа поэта.

Непосредственной декларации богоборчества в стихах Аронзона мы не встретим, но явственное ощущение своей личности, от которой невозможно отказаться даже при желании (ср. «Я в себя не верю, а отказаться от себя не могу», зап. кн. №7, 1968), и столь же явственное ощущение бытия совершенного в себе лица Творца весьма сходны с психологией двусторонней тяжбы земного человека с небесами. Человек испытует глубину небес («Что явит лот, который брошен в небо?»), переживает свою отъединенность от них и в этой деятельности утверждает себя как творца.

В четвертый период творчества Аронзона вместе с упрощением стиля снижается и самодовление мифологических и религиозных образов его поэзии. Нет, они не теряют своей значительности, но появляется оттенок легкости, изящества, а то и иронии:

Что за чудные пленеры

на тебе, моя Венера!

– -

Как бы ты была мила,

когда б имела два крыла!

– -

В очень светлую погоду

смотрит Троица на воду!

– -

И слабее дыма серого

я лежу. Лежу и верую.

«Сакральные» образы становятся более естественными, чуть ли не бытовыми. О существенном же для поэзии Аронзона образе «рая» речь пойдет в следующей главе.

8. СУЩЕСТВОВАНИЕ И НЕБЫТИЕ

О смерти Аронзон говорил очень много – в прозе, в стихах, в личных беседах. При этом тон его высказываний весьма неоднороден, непосредственный смысл их порою даже полярен, что свидетельствует о сложности, если не противоречивости, о многосторонности отношения автора к данному предмету. В четверостишии «Как сочетать в себе и дьявола и Бога?…» (1969) есть строка: «хотел бы я скончаться раньше срока». Ей оппонирует строка другого стихотворения: «но и скончаться нет во мне желанья» («Погода – дождь. Взираю на свечу…», 1968-69). А в «Забытом сонете» мы встречаемся с более замысловатой конструкцией: «когда бы умер я еще вчера, / сегодня был бы счастлив и печален, / но не жалел бы, что я жил вначале, / однако жив я: плоть не умерла».

Внимание к смерти (а временами и влечение к ней) сталкивается в творчестве Аронзона с трепетным переживанием ценности человеческого существования. Эти противоположные мотивы, сплетаясь, свидетельствуют о напряженной, полной драматизма борьбе двух полярных бытийных начал, борьбе, в которую по воле автора вовлекаемся и мы.

Пребывание на небесах, согласно одной из культурных традиций, связано для человека с развоплощением. Не чужд этой традиции и Аронзон. В стихотворении «Утро» восхождение на высоту вызывает соответствующее «уменьшение (исчезновение) плоти»: «Каждый легок и мал, кто взошел на вершину холма, как и легок и мал он, венчая вершину холма». Далее этот мотив последовательно подкрепляется упоминанием детей, ангела, души, знака («о том, что здесь рядом Господь») и, наконец, памяти (о Боге). Развоплощение может быть сопоставлено с небытием земного тела и связанной с ним личности (ср.: «и ты была так хороша, когда была никем» – «в пространстве мировом»), превращением их в ничто, а стало быть, и со смертью. Смерть оказывается той узкой дверью, сквозь которую необходимо пройти, чтобы попасть в мир идеальной действительности. Означает ли это, что подобный акт является безусловно вожделенным для поэта? – Вовсе нет. Поскольку жизнеутверждающее начало его творчества не менее сильно, чем желание приобщиться к «небесным» ценностям, постольку переживание смерти представляется мучительным для лирического индивида, становясь, однако, внутренне неизбежной коллизией его творческого существования. При этом «влечение к вечности» (и к связанному с нею бессмертию) и желание «скончаться раньше срока» имеют общий внутренний стержень, а именно то, что поэт хочет определять свою судьбу сам, а не подчиняться течению природных обстоятельств. Сам – потому что это более подходит его активной позиции творца. Жизненно активный напор творческой воли заставляет воображение обгонять факт реальный, и оттого:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: