Берлин, апрель 1647 года

Саженцы везли влажными, хорошенько сбрызнув водой. Землю с корней не оббивали и не обирали ее руками. Казалось, хрупкие и застенчивые саженцы быстро засохнут. Однако тот, кто их вез, знал: саженцы примутся.

Сельский хозяин, герр Зоммер, отнюдь не задешево отдавший полторы сотни саженцев берлинскому магистрату, радостно потирал руки. Легкий, кофейного цвета камзол его был распахнут. На лбу проступила испарина. Тонкий, прельщающий женское сословие нос, чуть подергивался, словно отыскивая в воздухе летучую радость, но, может, разнюхивая нечуемую хворь. Правда, хворей герр Зоммер не опасался: ни кладбищенских, ни речных, ни дорожных. Дух леса, дух свежащий и бодрый, дух, привезенный им из деревни, перешибал, как ему чудилось, все гнилостные дуновенья округи.

Возчик, доставивший в Берлин и господина Зоммера, и саженцы – тоже знал: они примутся. Одетый в грубую жилетку без рукавов, с ножом на поясе и длиннющим кнутом в руках, в коричневых высоких сапогах, с пряжками, заляпанными грязью, в широкополой, видавшей виды шляпе, наполовину закрывавшей лицо, кончавшееся узко-длинной каштановой бородой – возчик улыбался.

Целая аллея лип! В их деревне о таком – слыхом не слыхали.

Подул знобящий и, возможно, все-таки пропитанный тайными весенними недугами ветерок. Одна из лошадей скинула на землю пяток дымящихся яблок.

«И навоз кстати», – несильно стегнул лошадей возчик.

Через несколько часов, фура и фурлейт осторожно съезжали вниз с возвышенностей Котбуса. Порожняком, без хозяина и без саженцев, возчик возвращался назад, в деревню. Иногда он радостно озирался. Его веселили воспоминания о нежных липах, осторожно и ловко высаженных в жестковатую, отнюдь не такую податливую и пышную, как у них в деревне, землю.

Внезапно хлынул дождь.

Дождь становился сильней, настырней. Небесная вода грубо и быстро старалась очистить равнину от гнили и хвори. Конский навоз, только что сброшенный одной из лошадей, остро заблестел, потом разрыхлился, впитался в землю.

Время, отпущенное навозу, кончилось. Возчик вскорости умер от чумы. Все липы, кроме пяти-шести, принялись и через несколько лет дали цвет. За ними стала ухаживать пригожая, уже вошедшая в возраст и словно бы никуда из этого возраста не собирающаяся выходить, девушка: Марта-Магдалина.

– Марта-Магдалина, липы дали цвет?

– Да, ваша милость.

– Марта-Магдалина, деревья не такие свежие, как ты?

– Не такие, ваша милость.

– Марта-Магдалина, сразу как пробьет полночь, жду тебя в саду...

– Да, ваша милость.

– Марта-Магдалина, ты не боишься чумы?

– Воздух свеж. Липы цветут... Чума боится цвета, ваша милость.

Берлин, 2007. Унтер ден Линден

Ты стоишь на улице, представляешь себе старонемецкого сельского хозяина и бородатого фурлейта, представляешь чуму, неслыханную легкость и нежность ее пробежек, но прежде всего, конечно, сладкую хрупкость саженцев.

Старые деревья через каждые тридцать-сорок лет начинают умирать, их осторожно выкапывают, увозят, вместо них высаживают другие. Но сейчас тебе почему-то кажется: на этом месте продолжают расти все те же деревья. Как их высадили в 1647-м – так они и растут. Растут, не погибают, только молодеют, прибавляют лист к листу, ветку к ветке, возвышаясь над всеми возрастами и печалями.

На Унтер ден Линден ты решаешь не возвращаться. Может, потому что оттуда рукой подать до Николай-штрассе. Сегодня утром, во время прогулки на Николай-штрассе, ты услышал русскую речь:

– Мы, русские, обожаем посплетничать. Только – боимся. И вы, дорогая моя, боитесь. А чего вам, милочка, бояться? Живем – как у Христа за пазухой. Берлинской-то стены давно нет! Только одна китайская где-то там и осталась. Ну так и нечего бояться! Отбросьте предрассудки! Ну признайтесь вы мне, старой дуре: у вас с этим жокеем – роман? Или так, мимолетность? Он притронулся к вам, вы к нему, и, как бабочки-лимонницы, – врозь, врозь!

Бр-р. Слушать соотечественниц, пусть даже и бывших, пусть даже под липами? Да ни за какие коврижки! Скорей в кабачок на воде. Но сперва – еще в одно местечко!

Берлин, октябрь 1990 года

Стену снесли, а потом и разобрали по камешкам быстро. Искры и треск, быстрота решений и каменная пыль едва уловимо кружились над площадями и скверами огромного города. На прилегающих к рухнувшей стене улицах шум, скорость и треск вызвали к жизни какие-то неясные фантомы, флюиды.

А в это время на Унтер ден Линден по рядам лип, уже наполовину сбросивших лист, уплотнивших кору и поопустивших крупные ветви в предчувствии зимы, – шел гул, ропот.

Тихо-тревожно передавали липы друг другу весть: их могут выкорчевать, мелко изрубить, посечь листья и мелкие веточки, а потом вывезти всю эту зеленую кашу за город, на корм скоту! Так же, как в конце 30-х.

И тогда они (островок настоящей свободы, островок истинной жизни), и тогда они, предчеловеки, могут погибнуть навсегда. Тогда их бессмертие, передаваемое бульбочками хлорофилла и вспышками фотосинтеза от сердцевины к сердцевине, от ствола к стволу, из века в век – может грубо и нагло прерваться!

Берлин, весна 2007 года

Кабачок на воде пуст. Два-три посетителя в углу за синей деревянной колонной. Бармен, нежно дующий в пустые бокалы. Гулко. Темно. Все.

Мальчик этот как раз из-за деревянной колонны, украшенной поверх синевы мелкими серебристыми звездами, и вынырнул.

– К тебе можно?

Слегка развязный, но улыбающийся, приятный. Круглое лицо. Несколько крупных веснух прямо на кончике носа. Глаза беспокойные, но пока еще широко раскрытые, не суженные до щелки озлоблением возраста. Говорит по-русски чисто, правда слегка вычурно. Так говорят носители языка, прожившие несколько лет вне страны происхождения.

– Садись уж.

– У тебя денег сколько?

– Тебе на мороженое хватит.

– Хочу пива. Я «Гессера», блин, хочу. А деньги мои – один тут зажилил.

– Ишь ты. А родители-то пить пиво позволяют?

– Я тут один, без родителей.

– А я думал, дети без родителей только в России бывают.

– Ну ты сказанул, – чуть сдавленный, с мелким дребезгом, словно бы старческий смех. – Ну сказанул. Здесь и не такое бывает! А родители... Они же тут, рядом, в Германии. Только в другом городе.

Воздух – как возраст: то свежий, юный, а то – затхленький, дряхлый. Вдруг приходит в голову: есть несколько категорий, несколько признаков возраста. И, пожалуй, их пять:

– младенческое ангело-божие;

– детская деспотия;

– юношеское легкое помешательство;

– наплевательство зрелости;

– гнусноватая старческая насмешка над сущим. Марево воздуха все колышется. Мальчик становится то больше, то меньше, а то и вовсе крошечным: ручки-ножки болезненно выкривляются, уголки рта опускаются вниз, лицо лиловеет, уши наливаются гаденькой синеватой краснотой. Пугаясь, трогаешь мимовольно свой лоб: не лихорадка, не жар ли?

Нет, ничего похожего.

Ну, стало быть, действует алкоголь.

Мальчик внезапно пересаживается поближе, шепчет вухо:

– Ты должен вывести меня отсюда, пока его нет. Пока он готовится к выходу. А потом... потом я тебе покажу, что надо.

– Он – это кто?

– Тс-с-с. Он здесь, близко. Скоро выйдет развлекать посетителей. Он себя зовет Дипеш-Дрилло. На итальянский манер. А на самом деле он – Димитриос, Дима, мой друг. Только не в смысле дружбы, а в другом смысле.

Долгая пауза.

– Так ты гомик? – Не в силах совладать с гримасой отвращения, которая наверняка безобразит лицо, пытаешься встать, выбраться из-за стола.

– Да, а чего? Вам можно! Вам – можно все! А нам, детям, так совсем ничего уже и нельзя? Я ведь не сам, он меня заставил! Ы-ы-ы, а-а-а... – Слезная влага начинает заполнять мешочки глаз, потом и сами слезы – одна за другой – бойко спрыгивают с ресниц, текут по пухлым детским щекам.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: