Стоит та Баба в голой степи, как в букваре, на картиночке.
Постояла, подумала, подошла к Пыле вплотную:
– Мамаша твоя от грибов померла. Жена – тоже самое – от их. Беги отсюда, Пыля-Пылюган! Беги, придурок, пока я тебя навсегда шляпой грибной не накрыла!
Пыля и убежал. Переплыл через керченский мазутный пролив, осел на Тамани. Тут хоть и похоже на Украину – а жизнь другая. Не лучше и не хуже, просто многое по-другому. Но это Пыле как раз и нравится.
А не нравится ему одно: водяные валы, затоны, озера с лотосами, старинные казачьи ерики...
Пыля задумался. Облокотился двумя руками о стол.
Ветер подул, газетные журавлики взлетели, унеслись.
Журавликов он вырезает быстро, ловко. Только одно это в жизни ему, кажется, и удаётся.
Но журавлики исчезают, а он, Сухолюб, наслаждаясь воспоминаниями о диких безводных степных грозах, уже бежит на базар, высматривать очередную молодуху или разведенку.
Бежит, чтобы тихо визжать и чтобы вдувать им горячим дыхом в уши: про Илью-Пророка, про его колесницу, про гремящее листовое железо. А потом, не приглашая домой, не делая никаких поглаживающих или, упаси Бог, срамных жестов, стращать и стращать этих молодух: великой сушью, шевелящимися в земле черно-красными, лопнувшими от боли и живущими отдельно от человека губами, Грибной Бабой, великим бесплодием, которое наступает и уж скоро наступит на земле. Еще – напрасностью бытия, дымом без огня, черным старинным порохом без дыма...
Стращать вхолостую, отпускать без капли влаги, без новой – льющейся, каплющей, и оттого всегда его пугающей крови, – в этом он весь...
Одно слово, Сухолюб.
ШЕРЕНГА
Если ехать по этому подмосковному шоссе в сторону области ранним утром, часов в пять или в шесть – они еще стоят. Небольшой такой, плотной и уже не слишком ровной шеренгой. Сонные, зевающие, но и сквозь зевоту – зазывно лыбящиеся.
Ну а если ехать вечером – тут другое дело!
Шеренга – ровненькая, умытая. Все женщины ловко причесаны, никаких утренних раздолбанных шуток нет и в помине, в глазах огни любви и нескончаемого счастья.
Но про вечер это так, к слову. Сейчас – утро раннее. И любопытный мой приятель, остановив машину, толкает меня в бок.
– Идем, – говорит приятель, пряча глаза, – сблизка на них глянем.
Я отказываюсь, не выхожу.
Помявшись – все-таки непривычно, – приятель выходит один.
Тут же вся шеренга, как журавлиный клин, тихо и жадновато курлыча, слегка вытягивается в сторону моего приятеля. От шеренги отделяется одна дамочка в синем брючном костюме – видно, делегатка, а может, самая выносливая, – и о чем-то тихо приятеля спрашивает.
Шеренга тем временем подрагивает от нетерпенья и легкой злости: строй нарушен, красота пропала. А тут еще приятель делает отсекающий жест рукой: нет-нет, ничего не нужно, мы здесь случайно на минуту остановились!
Но дамочка не отстает, что-то тихо-настырно предлагает.
Приходится выступать приятелю на помощь.
Быстро вычислив: мы – пустой номер, шеренга сдает чуть назад, пытается снова выровнять линию.
«Для чего они в шеренгу выстраиваются? По одиночке ведь легче отловить кого-нибудь. Или, может, начальник у них бывший военный? А может статься, по одной просто боязно, ну а вместе – сам черт не брат!»
Тут нестройным мыслям в перебив, хлопнув дверью машины, полускрытой редким леском, из новенького «Порше»– как из гардероба, задком – вылезает держатель шеренги.
Сутенеришка, вопреки ожиданиям хлипок, слаб. Может, он и не главный вовсе, а так, помпомзам. Но тут же этот мнимый слабак свою крутизну и показывает: одну из дамочек – за волосы, другую – локтем в живот: стой, мол, ровно, работу сполняй!
Не говоря ни слова, сутенеришка возвращается к своей обсыпанной блестками машине.
Строй восстановлен. Женщины, избоченясь, снова оборотились к пустынно-сонной в этот час дороге. В строю царствуют красота, порядок.
Надо ехать по своим делам. Здесь, на дороге, все отлажено и распределено, нам сюда – не вписаться. Да и стремления к случайным знакомствам и дальнейшим нежностям после пинков и волосотасканий у приятеля вроде поубавилось. Хмыкнув, он включает зажигание.
И вдруг – восстание, бунт!
Та самая дамочка в брючном костюме, отделившись от шеренги и уронив на землю свой синий жакет, в одной легкой блузке быстро и удивительно ровно – как по линейке – идет прямо к нам. Ей вослед делают неприличные жесты подруги, она, на ходу обернувшись, показывает им кукиш, из полускрытой деревьями иномарки что-то кричит хлипкий сутенеришко, но она и его не слушает.
Ловко отворив переднюю дверь, просит:
– Отвезите меня за полкилометра отсюда. Пожа-алуй-ста!
– А начальничек не заругает?
– Да вернусь я, куда я денусь!
На глазах – неожиданно слезы, ресницы начинают подтекать, краска чернит щеки. Приглядевшись, видим – личико совсем детское, всех годков-то – едва-едва за восемнадцать перевалило.
– Ну садись.
Она устало плюхается на заднее сиденье.
Мы оба и разом оглядываемся на нее с каким-то новым чувством, с уважением, что ли.
Я начинаю думать: «Вот, девчушечка, а уже и та с произволом борется. И та не хочет нашу гадковатую и лживую жизнь просто так, за слова хорошие терпеть. Ух! Сила сильная растет в народе! Мощь собирается!»
– Остановите здесь, пожалуйста! И... если можно подождите меня в машине, минут десять.
– Тебя как звать хоть?
– А как в анекдоте – Веранда. Помните? Петька – командиру: «Ты куда, Василий Иванович?» А тот ему: «На Веранду»... Но если вам так не нравится – зовите Вера...
Проходит десять минут – Веры нет. Чуя недоброе, выходим из машины, углубляемся в негустой лесок.
– Куда прете, ироды! Господи! Посрать не дадут даже! Сплюнув и выругавшись, тихонько, едва ли не на носках, уходим. Минут через пять появляется Вера: довольная, веселая. Сладость облегчения и десятиминутной свободы разлита на ее лице.
По очереди заглядывая нам в глаза, говорит шепотом:
– Страсть как я люблю это дело!
– Мужиков, что ли? – Хмурится недовольный приятель.
– Каких там мужиков! Покакать люблю я... Умильная улыбка. Ямочки на щеках. Чистое дитя семи-восьми лет.
– Ну и ну, – потирает за ухом приятель.
– Вот те и ну. Я-то люблю, да он-то сволочь, Главный наш, Володенька, не разрешает. Терпеть заставляет. «Ты на работе, говорит. Должна в точности выполнять все, что предписано». А по большому ходить – это не предписано, что ли? Я с детства посидеть, задумавшись, люблю. А он мне опять: «Ты – говорит – себе тут удовольствий, помимо наших – не устраивай». А я что? Я все исполняю, только не люблю, когда кишки каменными делаются... Отвезите меня назад быстрей. А то меня бить будут. Не поверит Володенька, что я по нужде в лесок ходила.
хохочет она.
– Так ты б и не возвращалась.
– Не. Лучше вернусь. Если сбежишь – все равно найдут, убьют. Эх! Хорошо, если б убили, – мечтает она. – Но тут же спохватывается. – Только нет, – не убьют. Мучить станут.
Не доезжая метров ста до шеренги, просит:
– Высадите здесь, а сами езжайте побыстрей отсюда. У них еще две машины наготове. Заставят платить вас. А ведь платить-то не за что, – лукаво подмигивает она приятелю.
Проворно выскочив из машины, сдернув туфли на каблучках, босиком, по майскому асфальту – назад в шеренгу.
Шеренга шевелится, вздрагивает, на Веру во все глаза глядит. Платья у дамочек – что птичьи хвосты. Носики – что клювы: где б чего клюнуть, кого б – как того червя извивающегося – клювом подцепить.
Да они и сами, как птицы: с жестко и умело обрезанными крыльями, с напрочь повыдерганными маховыми перьями.
И еще что-то – с трудом осознаваемое, не женское – проступает в фигурах и лицах.