Так и кажется: сейчас они начнут свинчивать колеса с машины, станут, урча, поедать детали, обглодают даже кожу с сидений! А потом – сами станут искусственной кожей, резиной, шипами на колесах, еще какой-нибудь лишней и быстро изнашивающейся деталью. Кому-то словно нравится вытравлять из них женскую сущность, делать ее каучуковой, резиновой, не материнской, вечно вздрюченной, мелкой, продажной...

Не добежав до шеренги с десяток шагов, Вера, подражая квелому Володеньке, весело орет:

– Р-равняйсь, дешевки! Счас ребра персчитывать буду!

Строй окончательно восстановлен, шеренга выровнялась.

Май, утреннее счастье, триумф порядка и долга.

МАКЕДОНСКОЕ ВИНО

– Не осерчаете, ежели потревожу вас?

– Пустое...

– Сегодня такой странный день...

– Я бы скорей сказал тяжелый.

Сумеречный, запредельный май. С сухими грозами, с улетающей ввысь желтовато-зеленой ольховой пыльцой, с обморочно низкими валами воздуха, неслышно идущими над землей.

На столе хлипком, косеньком стоит накрепко впечатанная в грязно-серые доски бутылка. Донце ее залеплено жирным, еще недавно скворчавшим, брызгавшимся и раскапывавшим брызги в стороны кладбищенским стеарином.

Дача, красноватый кремнистый песок. Подмосковье. Уже стукается в ворота сизой голой башкой лето. Мусорное, муторное, жлобски взблескивающее мутной слезой в алкоголических навыкате глазах. Сейчас, кажется, ворота разъедутся в стороны, лето ввалится во двор и пойдет шататься по ноздреватому от лунок участку: как пьянчужка с разодранным воротом, с вывернутой до кишок ширинкой.

Не выдерживая тяжко-налитого свинцовой кровью воздуха, не выдерживая распирающего квадрат двора летнего духа, я спускаюсь вниз. К битому, зеленому, грубо похрустывающему меж камней зеркалу реки. К тому самому месту, где два года назад мы с ней и встретились.

– ...и день странный, и дачи здесь тоже странные. Огромные, асами без весу... Сколько им может быть лет?

– Пожалуй, за сто перевалило.

– Так я и думала! Ну а жили-то в них, видно, все господа важные: становой пристав, податный инспектор...

– В них жили балерины Императорского Большого. Для балерин специально и строили...

Тогда, два года назад, она стояла на каменном горбленном мосту, держалась обеими руками за перила и, чтобы лучше видеть полускрытые лиственницами огромные, корабельные двух– и трехъярусные деревянные дачи, время от времени подымалась на носки и радостно встряхивала головой, словно получая от созерцания дач необыкновенное или может какое-то изысканное удовольствие.

Я безвыездно прожил на даче всю зиму, большую часть весны, слегка одичал и после краткого разговора, стоя на противоположном конце нашего моста, молчал. Тогда она – все так же держась двумя руками за перила – передвинулась ко мне чуть не вплотную и робко-вопросительно, но при этом и как-то лукаво заглядывая снизу вверх в глаза, полушепотом отрапортовалась:

– Я-у-бе-жа-ла-из-до-му...

Мне стало не по себе. В сущности это было невыносимо! Только что – два или три часа назад – моя приятельница, жившая со мной последние полгода, в который раз запричитала: «Я уйду, уеду...», – и действительно, собрав кой-какие свои вещи, уехала. Повторное совпадение, повторное сопряжение легкой наглецы, наива, а главное, пренеприятная связка глаголов «убежать-уехать» возмутили меня. Это наверняка отразилось на моем лице, потому что стоявшая рядом тут же добавила:

– Не навсегда, не насовсем убежала... А балеринам здесь, кажется, отдыхалось недурственно! Может и сам Государь Император навещал их иногда...

– Да уж. Скорей его приближенные. Те-то точно здесь времени даром не теряли, – как-то совсем уже злобно закончил я за нее.

Она обиделась, запнулась на полуслове. Хотела даже развернуться (во всяком случае оглянулась назад, в сторону леса) и уйти.

– Не обижайтесь, – нехотя, жуя во рту слово, которое мне вовсе не хотелось произносить, сказал я. – Вы что, в детстве балериной быть хотели?

– Представьте, нет. – Она зачем-то снова поднялась на носки, потом опустилась на полную ступню. – Не хотела. Но вот стала же. Не балериной, конечно, а так... Ночной бабочкой... Или, как их теперь в песнях называют... – Она не договорила, что-то острое, дикое и злое мелькнуло в больших, тепло-блескучих глазах ее. Она отступила от меня на шаг, чтобы на этот раз уйти окончательно.

Не скажи моя случайная знакомая про ночную бабочку, я наверняка так и дал бы ей уйти. Но за спиной ее с грубоватыми стонами пошатывался майский, по краям чуть засвеченный зеленью лес. На фоне леса она показалась мне такой же уязвимой, как первая летняя бабочка, моту, должна была разговорами о театре, на худой конец о балете доказывать свою непричастность к грубому и жадному племени новейших путан.

Однако она молчала. Наконец, когда мы одолели чуть не пол-аллеи, насмешливо, но и с какой-то глубоко упрятанной печалью, спросила:

– Вы дачник?

– Увы, квартирант.

– Я тоже снимаю квартиру. Но почти в Москве, на Тайнинке. А здесь была когда-то давно, лет шесть назад. И вот... Решила заехать... Лес здесь особенный, и болота вокруг удивительные: радостные, веселые... И вереск на них уже зацвел...

Как бывалый загородный житель, я про себя снисходительно ухмыльнулся: вереск на болотах точно был, но пока, конечно, не цвел.

Не торопясь, словно нехотя, подошли мы к снимаемой мною даче. Снова налетел знобящий майский ветерок. И в его порыве мне почуялся вздорно-насмешливый голос моей только что съехавшей с дачи приятельницы: «Не успела я за калитку, а он уже по всему поселку за бабами шастает!»

Это была брехня и была чушь! Ни за какими бабами по аллеям никогда я не шастал, просто ей отчего-то всегда хотелось так думать. Возмущенный истомляюще звонкой глупостью съехавшей сожительницы и ей назло, я резко толкнул калитку.

Целый день мы просидели на даче, забыв про бутылку вина, ради которой на дачу и шли, рассказывали какие-то нии такой же брошенной, как я сам. Этой брошенности мне стало жаль:

– Погодите... Ну что песня. Мало чего теперь в песни не насуют!

Она вернулась, подняла на меня вмиг увлажнившиеся от радости глаза с чуть розоватыми белками, с желудевым, слабо-коричневым зрачком:

– Вы про бабочку не верьте. Просто я с техникой заработалась... Порхаю от компьютера к компьютеру. Там, знаете, тоже все бабочки по экрану... мельтешат, роятся... У меня есть бутылка вина. От-мен-но-го, – голос ее упал до шепота, – но-от-крыть-я-его-не-мо-гу... Не-мо...

Новая моя знакомая вдруг до жути, до красноты бурой в щеках, на шее, засмущалась, свесила голову вниз...

– Не надо было вам говорить этого...

– Ну отчего же. Надо, надо. А бутылку я открою. Пойдемте, – неожиданно для самого себя закончил я.

И мы робко и одышливо, удивляясь происходящему, немного нелепые в полувесенней жаркой одежде и тяжелой, чуть ли не зимней (тянулось и никак не могло окончиться прохладное утро) обуви, я – костистый, высокий, она – пухловатая, не выше среднего роста, с короткой, свободно шатающейся при ходьбе от висков ко лбу стрижкой и с ямочкой на одной из щек, – мы стали подниматься по аллее в дачный поселок.

Ну, ищущие знакомств подмосковно-московские дамы хорошо всем известны: теперь она должна была начать весело и без удержу болтать, сглаживая безрасчетную свою прячего не значащие истории, обнимались и слегка касались друг друга губами, остальное как-то дружно и не сговариваясь отложив на вечер. Вечером мы вышли ненадолго погулять. Возвращаясь, я еще издали заметил, что в комнате моей горит свет. Бесшумно отворив калитку, подошел я к окну, заглянул за жиденькие шторки: приятельница, утром покинувшая меня навсегда, воротилась. Чуть помедлив, я вернулся к моей спутнице, стоявшей поодаль.

– Ты знаешь, моя... Ну я ведь говорил тебе... В общем, она вернулась.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: