– Товарищ не в курсе нашей политики продаж… – залопотал беловолосик из нотного. – Он… он…
Однако замдиректора беловолосика слушать не стала. По лицу ее уже шли мелкие красно-бурые пятна. Вскоре на левой щеке и на шее эти пятнышки слились в одно большое и неровное пятно. Краешки пятна хотелось округлить, подправить.
– Как неинтеллигентно! – горько и страстно выдохнула она. – Как неинтеллигентно…
– Что неинтеллигентно? – растерялся я, потому что ожидал совсем других слов.
– Как неинтеллигентно он себя ведет! – не обращая на мой вопрос внимания, с надрывом обратилась замдиректора к очереди. – Как недостойно, неправильно… Вы не интеллигент! – глянула мне, наконец, в глаза замдиректора. – Именно в силу этого вы и не в курсе того… того, что происходит у нас в магазине. Все интеллигентные люди знают: «красного» Булгакова нам не дали!
– Это вы неинтеллигентно поступаете! «Красный» Булгаков у вас был! Я сам его в подсобке видел!
– Ах, вот оно что!.. Значит вы из этих? По подсобкам шастаете? Вы с черного рынка! – вдруг определила мое место на театре жизни начальственная дама.
– Какой еще рынок! – пустил я петуха. И тут же пожалел, что за спиной у меня не болтается, по обыкновению, футляр со скрипкой Витачека. Я шевельнул свободным плечом и сказал еще одну, в тот день последнюю и, если говорить правду, сильно смягченную куницынскую фразу:
– Прятать книги от народа… мммм… не просто глупо. Это еще и опасно. А вы… вы на идею всегда отвечаете враньем… или кулаком. Col pugno, carina, col pugno! – чтобы хоть как-то восполнить отсутствие за спиной скрипки, добавил я по-итальянски.
Тут вместе с заместителем директора в строгом жакете определила свое отношение ко мне и очередь.
– Это же просто бандитизм! Вы представляете? Хулиганить в Доме книги?
– Еще и выражается! Мы, значит, в очереди пукаем, а он нет?
– Про отщепенцев базлает, а сам вперед потихоньку лезет!
– Из-за этого дуролома щас совсем давать перестанут!
И здесь произошло непоправимое.
От нервности разговора и от ощущения собственной никчемушности я все время в левом кармане куртки подымал за малюсенькое горлышко и опускал бутылочку с лаком. Лак этот скрипичный, лак этот сладко-вонючий я добывал целый месяц. И лишь недавно выпросил-таки одну бутылочку у нашего институтского скрипичного мастера Юры П.
Я потянул зачем-то левую руку из кармана. Бутылочка упала и разбилась. Позор, тоска и жребий смерти пали на меня разом, как грязевой ливень в степи. Лак пронзительно запах чем-то древним, порочно дорогим, непостижимым. Запах лака сразил очередь наповал. Явная дороговизна жидкости – оскорбила навек.
– Да он не с «черного»! Он «алик», алкаш!
– Ликер закордонный где-то упер!
– Духи пьет, ханыга!
– Ну где же наконец-таки милиция! Долго этот бандитизм в Доме книги будет происходить?
– Ал-ко-го-лик, – словно читая по слогам букварь ребенку, произнесла замдиректора. – Ал-ко-го-лик, – радуясь научному определению неприятного явления, повторила она и, сдерживая чувства, приказала кассирше: – Закройте кассу.
Кассирша в момент перегородила счетами кассовое окошко.
От тихого, даже милого замдиректорского голоса не осталось и следа. Казалось даже: распустив волосы, уложенные на затылке в виде «короны Крупской», выпустив коготки на руках и на ногах так, что когти нижние вот-вот прорвут симпатичные полуботиночки – она сейчас на меня кинется. И оборвет уши, и прокусит шею, и станет – свалив на пол – пить кровь, а затем дробить каблучками костяшки длинных скрипичных пальцев…
Ничего такого, однако, не произошло.
Замдиректора изящно, на одном каблучке, крутанулась вокруг собственной оси и куда-то быстро ушла.
Очередь с содроганием и, как моему мнительному воображению показалось, мстительно выдохнула долго копившийся внутри воздух.
Кассирша еще раз, гремя костяшками, подняла и опустила стоящие поперек кассового окошка счеты. Она ликовала! Неожиданный перерыв в работе враз оживил сморщенное ее лицо. Остальные молча ждали развязки. В молчании и взаимном отчуждении прошло минуты четыре. Запах лака, его нестерпимая сладко-итальянская вонь, замешанная, как в тот миг подумалось, на крови, слезах и прочих людских выделениях, витала над всеми нами, лезла в ноздри, в рот…
– Канай отсюда быстрей! Д-д-дубина! И шоб больше я тебя здесь не видел! – услышал я вдруг над ухом голос беловолосика из нотного. – Счас милиция подъедет!
Помедлив минуту-другую, на ватных, переставляемых как во сне ногах, я медленно и не оглядываясь побрел со второго этажа вон.
Внизу у стеклянной входной двери милиция уже и стояла: двое в форме, один в штатском. Мильтоны (так тогда называли милицию настоящие московские интеллигенты) вошли лишь секунду назад и пока что ошалело осматривались. Видно было, что их оторвали от чего-то важного и страшно опасного, и поэтому вызов в Дом книги они считают несвоевременным, а может, и попросту дурацким. Народу в Доме – пруд пруди. А какого именно хулигана вязать, никто оперативно прибывшей милиции не сообщил.
– Сейчас Руфина Ипатьевна спустится! – колобком подкатилась к мильтонам маленькая продавщица с детским незлобивым лицом. – Она мне только что сверху звонила!
Один из милиционеров угрюмо кивнул, я сделал несколько шагов вперед, уронил на пол носовой платок, которым вытирал лицо, вспотевшее после разбивания лака, весело извинившись, поднял его и скользнул мимо мильтонов на улицу.
Мильтоны, недовольно урча, двинулись на второй этаж. Но это я почувствовал уже спиной. Потому что в лицо мне сыпанула одиночными листьями, великолепная и неповторимая московская осень 1973 года!
Была эта осень чудо как хороша!
Я двинулся вниз по Калининскому, но потом вдруг решил, что музыканту без скрипки жить нельзя. Я смотался в общежитие, взял скрипку Витачека, закинул ее за спину, не забыл попробовать крепость футлярного ремня и стремглав полетел на Таганку.
Я ехал и смотрел на свои замшевые и тоже зеленые туфли. Легкая горечь стыда заливала мне губы и шею. Мне было стыдно за эти клоунские туфли, стыдно за свою ярко проглянувшую в Доме книги неполную интеллигентность. Я вдруг ощутил себя с головы до ног каким-то глупо-заносчивым, неумным. К стыду и горечи примешалось чувство легко приходящего, но тяжко из нутра выскребаемого провинциального отчаяния…
Хотя, правду сказать, провинциалом я себя никогда не считал. Наверное, потому, что крепко помнил: отцовская ветвь отсюда, из Москвы. А я… я просто вернулся через долгие десятилетия к себе домой. Но не только родственные воспоминания уводили меня от ямы провинциализма. Приехав в Москву, я сразу понял: я Москвы не боюсь. Я – люблю ее. И как раз поэтому ощущаю себя в ней своим.
Одолеваемый всеми этими чувствами, на Таганке, в заросшем чем попало дворике, я появился только в три часа дня. Перед тем как во двор войти, посидел еще на Таганской площади, чтобы после недавней встряски получить маленькое удовольствие: вновь порезвиться в «легком кинематографе прозы».
И прорезался во мне чудный град! Чуть напоминающий Милан, но схожий и с греческим Пиреем, особенно своей руинно-античной – плавно переходящей в купольно-христианскую – частью.
На центральной площади этого города, среди финикиянок и латиносов, среди ливийцев и бербериек, прямо на газоне лежали Гурий Лишний и Митя Цапин.
Волнами плыла и что-то пьяненьким шепотом лепетала жара. Говорились в этой жаре русско-итальянские слова, но слышалось в ее лепете и море.
– Зыришь, padre? – хвалился Митя, одетый в шорты и в какую-то драную майку, перед умным Гурием. – Разрешили-таки мне выехать! Ну а заодно и тебе, дураку, разрешили.
– Это мне – разрешили. ЧК не дремлет! ЧК знает, кого пускать за бугор! Molto pesante sostenuto! Понял?
– Sostenu-u-to! – Митя хватался за живот, начинал ржать и кататься по красиво облагороженной итальянской траве. При этом его белые, влипшие в широкий лоб кудряшки даже и не вздрагивали. Казалось, лоб Митин умер, а все остальное – нет.