Скрипки не было ни в руках, ни за спиной (я часто носил ее за плечом на ремне, убеждая себя: скрипка – мое оружие). Тогда я попытался отыскать взглядом ушедших далеко вперед Митю и Гурия, но тех и след простыл.

Жизнь стала вдруг осыпаться – тихо и неостановимо, как угол старого дома на Ярославской улице. Вечер приобрел тоскливо-желтый оттенок. Первые фонари показались отвратительными кладбищенскими цветами с вяло склоненными головками. Снова стало познабливать.

Даже мысль о потере скрипки, да еще не моей собственной, а выданной мне под расписку в институте, к тому же неимоверно дорогой (оценочная стоимость – 1260 руб. 70 коп.) – это был конец, или, как говорил один мой институтский приятель-еврей, «гипейгерт». Точного значения этого трубно-возвышенного слова я не знал, а спросить, боясь оскорбить приятеля незнанием древнейшего языка, опасался. Однако и обреченность, и обрывистость этого чужедальнего, но и что-то родное напоминающего «гипейгерта» чувствовал.

Отстраняя пьяненьким мозгом нависшую опасность, я повертел указательным пальцем перед личиком О-Ё-Ёй и сказал:

– Тсс… Тихо… Я это… Я скрипку напрокат отдал! Тут, одному… Ну, в общем, из Театра оперетты. Но ты – никому ни слова…

О-Ё-Ёй сделала глаза узкими и сделала их сладко-лукавыми. Нежный же ее роток как-то сам собой произнес:

– И деньги за прокат будут?

– А то как же!

– Так, может, дашь мне взаймы червонец? В счет будущих поступлений?

– Ладно. Дам… Сейчас только сгоняю на кладбище. Меня там дядя Коля пожарник ждет, – ни минуты не сомневаясь в правдивости своих слов, заторопился я. – А ты иди в общагу. Квартет – потом, позже! Червонец у меня – там… В тумбочке спрятан…

Сузившиеся было миндальными зернышками глаза на вполне европейском, правда слегка китаизированном (в основном пухлотой и наивностью) личике – вновь округлились. Губки еще сильней вспухли.

– Мне сейчас надо…

– Ладно, иди, потом! – От нетерпения я даже попытался развернуть О-Ё-Ёй к себе спиной, а лицом к общежитию. У меня не вышло, О-Ё-Ёй недовольно фыркнула, а я стремглав кинулся на кладбище.

Скрипки там, однако, не оказалось.

Я постоял и подумал. Потом, упав на четвереньки, поотгибал влажновато-тугие, неподатливые кусты.

Скрипки не было совсем! Ни в кустах, ни возле.

Кто-то наверняка уже на кладбище побывал, инструмент жизни упер…

В те времена меж студентов принято было называть скрипки, виолончели, английские рожки и бас-кларнеты по-комсомольски бодро и по-пролетарски незатейливо: «инструмент».

– На инструменте подзанимались? – спрашивал на бегу уже подавший документы на выезд в Яффу и этому безумно радующийся профессор Скаль-Дыбченко.

– Инструмент сдала? – волновались вокруг О-Ё-Ёй её друзья-приятели.

– Не трожь инструмент, бычара! – кричал громадный тубист Сырокумский на маленького Ваню Кузёмку, который по свой природной квелости стронуть с места тубу – гигантскую и блестящую, как все золото инков, конечно, ни за что бы не смог. – Не трожь, в клозете утоплю!

Ну а оторванные от действительности и словно бы опоенные чем-то далеким и мутным гардеробщики, во всех без выключки гардеробах упорно звали нежные деревянные и медные изделия «струментами».

От этого грубого «струмента» я поежился. И тут же осознал: я стою на кладбище, а вечер начинает сгущаться в ночь.

Тогда я решил довершить начатое, то есть напиться до бесчувствия. А что было еще делать? Не заявлять же на самого себя в милицию? Милиция, бюро находок, важно коверкающие сладостную московскую речь татарские дворники, глухонемые уборщики кладбища – это все потом, завтра!..

Вдруг я поймал себя на позорной и невозможной в трезвом сознании мысли: без скрипки стало как-то свободней, легче.

Лишенный инструмента жизни, но отнюдь не лишенный жизненного смысла как такового, двинулся я в общежитие.

Хмель меня, однако, не взял.

То есть сперва взял, а потом отпустил. Поэтому я заснул не в счастливом «отрубе», а заснул как постовой: с громко катаемыми в пустой башке шарами мыслей, с нервным покалываньем в подушечках пальцев, а также с осознанием того, что, кроме как лечь со сломанной ногой и рукой в больницу, мне ничего не остается.

Снились мне плавни Днепра.

Камыш резал руки и предательски свистел. Кроме того, где-то совсем рядом работал маленький камышитовый завод. Завод выбрасывал из себя ящики с нарезанным и упакованным камышом. Ящики напоминали прямоугольные, лишь недавно такую форму принявшие скрипичные футляры. Тут же, однако, на футляры опускались какие-то тяжкие болванки, разносился отчаянный треск. Треск ширился, нарастал…

Казалось, это жизнь моя трещит по всем швам. И сшивать ее, собирать ее воедино не было никаких сил.

В общем, когда рано утром, держа мой скрипичный футляр, как зайца, за маленькие спецушки, нашитые по краям чехла, вошел Митя Цапин, никаких сильных чувств я уже не испытал.

Правда позже, вынув из футляра скрипку, сработанную в 1932 году чехом Витачеком, кое-что я все же почувствовал. А именно: умиление чистотой линий, крутизной эф и легкое злорадство от того, что линии эти никому, кроме меня, в ближайшие годы не достанутся.

Но и что-то похожее на досаду, одновременно с умилением поднялось во мне. К счастью, досада, отвратно клацнув зубами и приняв на миг в нижней зеркальной деке вид Фабия Витачека, сына скрипичного мастера и нашего институтского профессора – милейшей души человека, внешне, однако, чем-то схожего с уволенной в запас судебно-медицинской английской лошадью в круглых допотопных очках, – быстро испарилась.

Я же, понимая, что Фабий Витачек мелькнул неспроста, что он вполне может отомстить даже и за краткосрочную потерю скрипки своего отца, Евгения Францевича, задрожал мелкой дрожью. Задрожал, потому что коли топор в руках, нужно рубить сук. Иными словами: если скрипка нашлась, нужно ехать в институт!

Тут надо сознаться: мысли о ненужности широкоохватного профессионального музыкального образования давно томили меня. Ну в самом-то деле! Даже у нас в Новороссии, в каждом степном селе – музыкальная школа. Тысячи людей брели по лесополосам и степям с футлярами и чехлами, с блестящими трубами наперевес и легонькими латунными «дудками» под мышкой! Иногда я закрывал глаза, и мне представлялось: вся эта веселая и беспутная рать спешит нестройными рядами не на парад, не на праздник – на чьи-то помпезные всесоюзные похороны. Вот музыканты выстраиваются по южным границам и вытирают потеющие щеки платочками, вот они цепью лыжников-стрелков растягиваются по границам северным и заливают в свои дудки спирт! И дудят, и лабают, и бухают. И тремолируют, и щиплют струны… И дорогая всеобщая немота, из которой внезапно могли бы прозвучать слова «Бог», или «Эволюция», или «Новое небо», раздирается на клочки визгом грубовато обученного, всю дорогу неплохо начинающего, но ничего не умеющего кончить оркестра!

Собственно говоря, я понимал: всеми этими фантазиями я раздражаю себя потому, что выучено-то за воскресенье ровным счетом ничего и не было.

Тогда в сердцах я переносил недовольство на безвинную скрипку. Изготовленный обрусевшим Витачеком и стоивший на черном рынке баснословные деньги инструмент начинал мне казаться постылым, нежеланным…

Вот потому-то принесенная Митей Цапиным скрипка была из футляра вынута, но быстренько обратно и вложена. Сам же футляр поехал по полу под стол.

Ну а заглянуть в узкое пространство между чехлом и футляром, где обычно собирался всякий хлам – письма, наброски мыслей, расписание занятий – и в которое я часто совал паспорт или студенческий, мне и в голову не пришло.

Не пришло потому, что вместо готовой скрипки мне хотелось трогать и ласкать скрипку еще не созданную, и при этом свою собственную.

Вынув из тумбочки все, что удалось выточить за последние дни, я принялся будущей скрипкой восхищаться. Ну а вслед за восхищением стали являться в голове моей разные ненужные сравнения.

Выше грушевой шейки и ниже ее вдруг «довыстругалось» в воображении тело женщины-скрипки. Стало ясно:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: