головка скрипки – это, конечно же, голова женщины: крупно завитая, сумасбродная;

колки скрипичные – черные, тугие кудряшки;

шейка скрипки – тут было ясно без слов;

колковая коробка – вместилище для самой симпопонской, какую только можно себе представить, мордашки;

обечайка – женский бочок, круто-выгнутый, нежный;

гриф скрипичный – черный футуристический галстук на теле полуодетой скрипачки;

струнодержатель – темный треугольник волос, проглядывающий сквозь лаковый блеск нижней юбочки;

дека верхняя, она же передняя – целый континент, Передняя Азия;

дека задняя – это, само собой, Азиопа;

эфы резонаторные – вырезы по бокам платья у тех, на ком оно надето;

пуговица скрипичная, с плотно вошедшим в нее перламутровым гвоздиком, – последняя преграда, но уже не на одежде, на теле…

Поэтому, когда, тихо стукнув костяшками пальцев, кто-то вошел в комнату, я, даже не открывая глаз, понял: О-Ё-Ёй! Девушка-скрипка! То есть девушка, часто переходившая в моих мыслях из состояния деревянного в состояние чутко-телесное.

Как слепец – выставив перед собой растопыренные пальцы – двинулся я девушке-скрипке навстречу.

Вошедшая, однако, оказалась всего лишь Лялей Нестреляй.

Это тоже было неплохо. Но это все же было не то. Возможно, дело было в Лялиной, как она сама выражалась, «корме». Корма была шире, чем страна моя родная, и если какой инструмент и напоминала, так это, без сомнения, контрабас.

– Хох, – сказала Ляля, – ты, я вижу, совсем дошел до ручки. К тебе входит царственная еврейская девушка, а ты с похмелюги глаз разодрать не можешь!

– Понимаешь, Ляля… – Я хотел привести пару скрипично-философских аналогий и частично рассказать про женщину-скрипку.

Однако Ляля уже расстегнула верхнюю пуговицу своей крепдешиновой кофточки, и все (тогда очень далекие, а теперь близко знакомые русской душе) запахи Финикии и Палестины хлынули мне в ноздри и в широко открытый рот.

Через минуту-другую я понял: никаких аналогий не надо! Незачем думать и о женщине-скрипке. Разница между живым человеком и выдумкой о нем оказалась велика, оказалась объемна.

Я хотел было эту разницу как следует обдумать, но не успел. Потому что Ляля уже начала свои арабо-израильские, частью открыто военные, а частью скрыто партизанские действия.

Одна рука ее изображала нежных и стойких соотечественников-израильтян, другая – трусоватых и грубых арабов.

– Это еврей, евреёнчик, – щебетала толстая Ляля, правой рукой перебирая мои волосы. – А это араб, араб! – Рраз! И левая Лялина рука резковато сжимала мою ногу выше колена. – Это опять еврей, евреёнчик. – Правая рука тихо подбиралась к уху. – А это арабы, мать их так! – Левая рука начинала отдирать от моей берцовой кости куски и кусочки мяса…

Я был как северный замшелый пень.

Ляля была как гонимая малахольным иерусалимским старостой ослица.

Я был как недоумковатый, едва переваливающий себя с боку на бок орловский битюг.

Ляля – как сестра моя жизнь в поллитровом разливе…

Правда посередь подготовки к военно-партизанской любви я внезапно понял: любовь – любовью, а осторожность не помешает. Сдвинув чуть в сторону восхищенную собственными этнополитическими аналогиями Лялю, я кинулся к столу.

Сначала Ляля понимающе хихикнула. Но потом смех ее вдруг угас, потому что я вытащил из-под стола не какое-нибудь резиновое изделие в упаковке, а скрипичный футляр.

Черт меня дернул ввязываться в политику! В нежно-хиловатое студенческое подписантство и диссидентство! Я клял себя и обзывал, мне было жалко Лялю и обидно за нее. Но все же я стал лихорадочно расстегивать не Лялину кофточку, а матерчатый чехол, напяленный на футляр со скрипкой Витачека.

Я срочно вспомнил о том, что надо вынуть и разорвать черновик будущего открытого письма властям, письма, переполненного натужными восклицаниями и незрелыми, а иногда попросту глупыми суждениями.

Я хрустко расстегнул молнию на чехле и полез рукой в глубину. Листка с машинописными глупостями как не бывало. Я обшарил внутренности футляра, вынул и саму скрипку – ничего! Тогда я стал перебирать бумажки в тумбочке. Там искомого листка тоже не было.

– Ты что, собираешься на лекцию? К этому босяку Куницыну?

Полураздетая Ляля – в светлой кофточке и в черных чулках – подала наконец свой возмущенный голос. При этом она царственно повернула ко мне голову в крупных черных кудрях и зачем-то раздула ноздри симпатичного, но слегка топорного носа.

Георгий Иванович Куницын, профессор марксистко-ленинской эстетики, не сходил у меня тогда с языка. Но в тот миг я ограничился краткой фразой:

– Куницын не босяк. Он боцман.

– Боцман-поцман, – съязвила Ляля, – все равно босяк! Его за хохмочки на лекциях обязательно посадят. А ты весь этот калабалык записываешь. Иди сюда, пацан! Я прочту тебе настоящую лекцию. В стихах и в прозе. Я спою тебе «Шир-хаширим»…

Однако я не мог двинуться ни вправо, ни влево. Да и не о Куницыне я сейчас думал! А о том, куда это могло подеваться мною напечатанное и даже для форсу карандашом в уголку подписанное письмо. Сверлила мозг и еще одна боковая мысль: вместе с письмом и дорогими (30 рэ!) струнами «Pirastro» я вроде засовывал в чехол и паспорт…

Впрочем, вскоре с мыслей о письме, о паспорте и о струнах я опять съехал на мысли о боцмане Куницыне. Я даже снова закрыл глаза, чтобы точней определить, что же меня сейчас влечет больше: куницынская лекция с будоражащими словами про власть, про Солженицына, про страну и про свободу или роскошная Ляля, к которой я чувствовал по временам большую человеческую симпатию.

Получалось, что лекция. Я стукнул крышкой скрипичного футляра и двинулся к двери. Однако, не пройдя и четверти пути, понял: оставлять Лялю вот так – в черных чулках, в бело-голубой наполовину расстегнутой кофточке – никак нельзя.

В нерешительности я остановился.

Тут Ляля обиделась по-настоящему.

– Я ему – такие подарки! А он… Он…

Я вернулся и подошел к окну. Несовершенный и прямо-таки глуповатый текст письма не давал мне покоя. Письмо не нужно было показывать посторонним! Верней, до определенного часа – не нужно. Потом – вычищенное и выбеленное, обставленное цитатами и ловкими сравнениями – пожалуйста. Потом – после редактуры – сколько угодно!

– Ладно. Я вижу, ты совсем со своей эстетикой рёхнулся. Зайду к тебе вечером.

Комкая в руках только что содранный чулок, застегивая на ходу кофточку и уже в юбке, Ляля грозно двинулась к дверям.

Она шла, терзая меня невозможностью понять до конца тайные мысли еврейских царственных красавиц, шла, истомляя запахами Идумеи и Самарии, шла, качая – что бы там ни говорили – легкой, легкой и изящной финикийской кормой! Шла, глухо постукивая пробковыми каблучками, напоминающими своим звучанием скрипичный прием колленьо.

Col legno – это был обалденный и редкий прием мелкой скрипичной техники. Col legno – это когда вы не ведете по струнам конским волосом смычка, а стукаете по ним смычковым древком. Звук от такого приема получается легкогрузный и сладко коварный.

Так же грузно-легко и умеренно коварно (потому что было ясно: вечером она вернется) уходила и Ляля.

Правда через минуту я и думать о ней забыл.

В голове моей уже вовсю звякали новые приемы скрипичной игры, булькала нервно институтская жизнь, и проректор по хозяйственной части Пахтер голосом оттаявшего из льдов мамонта вопрошал: «За ошшежитие вз… вз… вззнесли?»

Проректора я, конечно, из головы исторг, а чтобы до конца побороть возникший мыслеобраз, прочел вслух радостное своей абсолютной бессмысленностью институтское четверостишие:

Я спросила у вахтёра,
Не видал ли он Пахтёра?
Не Пахтёр, а ПМхтер,
Отвечает вахтер.

Закрыв от счастья глаза, я тут же увидел новую и еще более соблазнительную картинку, сопровождаемую короткой пояснительной прозой: к Малому концертному залу, разместившемуся на четвертом этаже, вместо мрачно-шипящего широченным ртом Пахтера, идет богатырского сложения человек. Человек этот похож на косолапящего мужика (что неуместно в нашем элитном вузе), он слегка покачивает из стороны в сторону огромной головой с крепкой проволочной шевелюрой. И меня при виде этого мужика в штиблетах бьет сладкая и нескончаемая дрожь. Бьет, потому что я уже на трех или четырех лекциях слушал Георгия Ивановича Куницына. И враз понял: это то, что мне до зарезу нужно! Это и есть желанный уход от сладко-смокчущей, а иногда и гадко чавкающей музыкальной богемы к очищенному от всяких призвуков слову-делу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: