Подошла собака и заворчала. Анна коснулась ее холодного носа. Собака чихнула, потрясла головой и принялась ловить бабочку.
Анна засмеялась и вдруг поняла, что сейчас она воспринимает все вокруг, как воспринимала "все вокруг" в детстве. Что она может пойти и пожаловаться ромашке на обидевшего ее шмеля. Она была ромашкой, и елкой, и выкатывающимся на дорогу стадом. Она хотела связать себя только с красной брыкливой телочкой, но нет — она была всем стадом.
Девочкой она встретила странного мужика — уж не на этом ли бугре? Мужик был дик и бос, но ей не страшен. Шея его была обмотана шкурой рыжей лисы, как шарфом.
— Здравствуй, душа, — сказал он ей. — Смотри, сколь коров и быков на этой земле. Все тут.
Под бугром шли стада, и жар их тел поднимался к вершине бугра. Много шло телят. Анне показалось, что и она идет с ними. Ей захотелось почесать лоб, на котором проклюнулись рожки. Она боднула мужика в бедро. Мужик засмеялся, положил ей руку на голову. Животные замычали. Голоса их были трагичны. Анна к мужиковой ноге прижалась, ей стало страшно.
— Плохо, — сказал мужик. — Война наступает. И за ней война. И меж ними битва. Видишь, коровы все красные и белые. И красных больше.
Стада уходили за холмы и там пропадали. Белые коровы превращались в белые камни. А красные во что?
И мужик за холмы ушел.
Анна-девочка знала — там, за холмами, мужик.
А красная корова — это она, Анна.
Отец Михаил любит красное.
И его друг — художник из Ленинграда.
И девчонка Алина...
Анна подумала о своей корове Зорьке — кому ее отведут? Ласковая корова. Жалко, черная. Красная бы лучше. Может, предстать перед Господом красной коровой... Она села на бугорок могилы, представила себя красной коровой на золотых аллеях и радостно засмеялась — красивый был вид.
Пришел отец Михаил. Налил себе рюмку. Выпил по-солдатски, с сильным выдохом. Огурчиком закусил и поставил к стене холст.
— Я туда на "Планете" гонял.
На холсте был бугор, синяя даль за ним. Холмик могильный, заросший травой. Над могилой береза с распущенными по ветру гибкими ветвями. И на переднем плане голубая елочка.
— Совсем не за что было зацепиться, — сказал отец Михаил, наполняя самогоном большие стопки-полустаканы. — Хорошо, елочка голубенькая. От нее и пошло. Она мне всю картину собрала... Я тебе всегда говорил — выставляй на передний план холод. И от холода начинай, как от печки. — Иногда Бриллиантов называл Василия доцентом. Этим он как бы подчеркивал свое над ним превосходство. Доцент, по его мнению, — никто, а поп — художник, как бы народный артист всего света.
Отец Михаил писал сильно. Особенно портреты. Было в его письме многое от Петрова-Водкина, которого Бриллиантов почитал художником гениальным, космическим и абсолютным. Своей приверженности к Водкину не стеснялся, продвигая свою живопись, как ему казалось, далее в космизм.
— Птица, — сказал он студентке. — В монастырь пошла бы?
— Чего? — спросила студентка.
— А то, что выпить надо. За блаженную Анну. Не чокаясь.
Встали. Выпили строго. Даже старуха Кукова. После чего старуха вышла, бросив на студентку подозрительный взгляд.
Отец Михаил снял с мольберта пейзаж с голубой елочкой, поставил портрет Анны с ребенком. Анна была спокойная, умиротворенная в понимании своей божественной мощи. Мальчик держал в руке бублик, как кольцо от парашюта.
Студентка охнула. Слезла с дивана. Прошептала:
— Фантастика...
Она решительно налила себе водки, выпила и долго смотрела на Анну, на изобильную ее грудь, на хлеба за ее спиной и небо над ее головой. Отец Михаил погладил студентку по голове.
— Я еще напишу. С двумя ребятами. У одной груди мальчик, у другой груди девочка. Ты ложись, птица. Спи. Иди наверх в горницу. Или ты есть хочешь?
— Есть хочу, — сказала студентка, словно освободившись от какого-то гнета, и принялась есть.
— Слушай, доцент, — сказал отец Михаил. — Если бы Бог увидел, как мы его изображаем, как мы его представляем себе, что бы он сделал?
— Промолчал бы. Он, наверно, воспитанный.
— Он бы плюнул на нас. Мы же его не по любви рисуем красивым, мы же образом Божьим восполняем нашу неполноценность. Он у нас как мазь для выведения бородавок. Тьфу на нас.
Студентка упорно ела. У Василия слипались глаза.
— Закалдырим, Вася, — сказал отец Михаил. — Боже нас просвети.
У Анны проблем не было — где сесть: на могиле, на березе, на голубой маленькой елочке, просто в точке пространства...
Она вспомнила, что в сторожке осталась студентка, наверное, голодная — сидит возле мертвого тела. Шла бы к старухе Дорофеевой. У старухи тепло. Она и летом протапливает.
Но студентка была сыта. Студентка сидела в горнице у отца Михаила и недовольно смотрела на акварельный портрет, смытый дождем. "Ишь ты, — подумала Анна, — скажи ты. Красивая я". В большой комнате отец Михаил со своим ленинградским другом пили, почти засыпая. На мольберте стоял ее портрет с младенцем. "Пашка", — ахнула Анна. Он же Пашку-то и не видел. Наверно, Господь его просветил. Вот бы к Господу с младенцем. Так хорошо. С Пашкой...
На следующий день пришли две старухи, убрали вчерашние закуски. Накрыли завтрак. На завтрак отец Михаил любил что-нибудь очень горячее — молочный суп с рисом или оладьи прямо со сковороды, а с густого похмелья — щи.
— Девушка где? — спросили старухи.
— В горнице. — Отец Михаил спал на полу на надувном матраце, уступив другу Василию диван.
Старухи сказали:
— Никифорыч запил. Досок на гроб напилил и вознесся. Говорят, пока не помянет Анну по девятому чину, до рубанка и гвоздей не снизойдет. Девятый чин у него — когда на карачках.
Старухи смотрели на портрет Анны с младенцем и молчали.
Вытирали косынками глаза. Носы их старушечьи звучали по-детски. Старухи смущались живописных талантов попа. Уж больно таланты эти были шумными, не способствующими молитве. Собственно, людям, написанным на картинах попа, и просить у Спасителя было нечего, напротив, они сами стремились дать ему и в ладонь, и для сердца. Особенно, но втихую, любовались старухи обнаженной натурой — уж таких он девок писал шишкостойных и плодовитых. А мужиков-то и нету на таких жизненосных. Короче, не божеский был поп — так иногда старухам казалось. Но не жаловались они — скажи кому, церковь совсем закроют, а отец Михаил хоть и пьющий, и живописец, но добрый.
— Завтра бы и захоронить. По обычаю...
Отец Михаил и Василий пошли к старику Никифорычу. Сколотили гроб. Выкрасили эмалью ярко-синей. Обили внутри ситцем в цветочек, найденным старухами в Аннином чемодане: зачем она его купила, может, на пододеяльник. Украсили гроб капроновыми кружевами, для чего сходили в сельмаг.
Пришел Никифорыч, сильно хромой, опираясь на вздорную гордость, как на костыль. Не поздоровавшись, начал крикливые разговоры на философские темы. Был Никифорыч эрудитом. Последнее время читал исключительно журналы "Знание — сила", "Здоровье" и ослабел от этого на ноги.
— То, что мы кушаем, например, в столовой у Тоньки Бойцовой, называется инкремент, так начал он. — То, что выбрасываем из себя, — экскремент. Неизменным всегда остается кремент. И до, и после. Птицы кремент не клюют. Но явится к нам человек в виде ангела и выведет нас из темноты, обусловленной плохим питанием. Мы верим в отдаленное чудесное будущее, где правит Бог и Закон, где отцам гарантировано уважение детей. — В этом месте своей гордой речи Никифорыч заплакал. Прокашлявшись и отсморкавшись, он перешел к теме более живописной, мол, материалистический монизм двигался-двигался от отрицания отрицания к порицанию порицания и, как полагается в такой коллизии, задвинулся носом в какую надо жопу. Пришлось призвать грузинскую бабу, которая освобождает лидеров коллективного разума от колитов, подагры и необходимости стыдиться чего-либо. Но бесконтактно...