— Понимаешь, отче, она бесконтактно даже импотенцию мужикам поднимает. И никакой похабели...
На этой романтической ноте Никифорыч рыгнул и уснул, сжав кулак и выставив его перед собой, как если бы в кулаке его был наган.
Хоронили Анну на следующий день.
Повезли на бугор к "Пашкиной могилке", и никто разрешения на это ни у кого не спрашивал. Погрузили гроб на машину, шофер запустил мотор и попер к бугру. Машину прислал зять Анны, зоотехник, нынче директор совхоза. На бугре стояли дети ее и внуки. Шофер лопату вытащил.
А на кладбище при церкви Жен-Мироносиц могила была готова. Выкопал ее Никифорыч единолично. И народу на кладбище было много. И туристы пришли.
Когда стало известно, что шофер увез Анну на бугор, отец Михаил завел свой мотоцикл "Иж-Планета" и понесся, не сняв рясы. Он взлетел на бугор, спрыгнул с мотоцикла и так сказал зятю Анны:
— Вы же член партии. Что же вы нарушаете?
— То есть? — отпарировал тот.
— То, что советских людей положено хоронить на кладбище, даже цыган. А тем более православную женщину, вашу тещу. Это вам не военное время, и сомнительная литературщина здесь неуместна. — Отец Михаил осенил крестом заросшую травой "Пашкину могилку", и березу, и голубую елочку, в свежевыкопанную яму столкнул ногой ком земли и сказал, подняв лицо к небу: — Души их соединятся там, у Всевышнего, в солнцеграде.
Анна оплела березу, прижалась к ней тесно. Снова подумала, что там она и не узнает его без могилки. Да и пустят ли ее туда? И здесь ей теперь ничего не надо. Внуки? В их глазах скука, они Анны только стыдились, они ее не любили.
На церковном кладбище появилась такая процессия: отец Михаил на мотоцикле, с лицом суровым и светлым, как у архангела, за ним грузовая машина с опущенными бортами — гроб на машине синий, украшенный капроновыми кружевами. За грузовой машиной микроавтобус "рафик" со смущенными родственниками.
Когда отец Михаил отслужил молебен и крышку гроба заколотили, Никифорыч дал над Анной залп из двустволки. Хотел дать шесть залпов, но двустволку от него отобрали.
— Поминать где будем? — спросил Никифорыч громко, но вежливо. — На производстве или в семье?
Его подсадили в микроавтобус.
Казалось бы все — отлетай душа. Но что-то не пускало Анну, что-то, не оформленное в слово. Знала она, что душа сорок дней должна маяться на земле, — а зачем это, не знала она.
Студентка-художница стояла в сторонке в светлом платье, такая красивая, такая вся для объятий и поцелуев. Рядом с ней поп краснощекий — хоть и седой, но еще крепкий. Эта студентка могла бы от него родить. Анна взяла да и благословила их крестом. И бабку Дорофееву благословила — пусть старуха подольше живет, она последняя уже, кто может выпекать подлинный ржаной местный хлеб.
После похорон за большой стол у отца Михаила, поджав морщинистые губы, чинно уселись старухи в черных косынках. Студентка Алина тоже села с уголка рядом с Василием Егоровым.
Василий пытался представить бегущую по столу пучеглазую собаку — уж больно все было похоже, даже поп-красавец, только тот, отец Сергей, был моложе, трагичнее и безбожное. Собака не хотела возникать, не получалась. Хотя старухи были очень похожи, можно сказать, те же.
Студентке Алине старухи поначалу показались чужими и недружелюбными, хотя половину из них она знала, встречая в деревне, кланялась. Странной была их одежда. У всех черные платки и шерстяные вязаные кофты трех цветов: темно-малиновые, интенсивно-синие и табачные, и все ненадеванные.
"Интересно их писать — такой странный траур", — подумала Алина. Потом догадалась, что дело не в том, что в сельпо черных кофт не привозят, — произошло притупление, приращение населения к смерти, и смерть считается у них подсознательно чуть ли не праздником — моментом освобождения, выходом на свободу, своеобразным Юрьевым днем. Ей показалось, что она этих старух уже где-то видала, не как жительниц деревни Золы, но как типаж. В современной советской живописи этих старух тьма, особенно в связи с войной и военной памятью, особенно у Попкова, но она видела их в каком-то другом возрасте, в каком-то другом резком свете.
Она сказала об этом Егорову.
Художник подошел к книжному шкафу — принес Алине альбом Александра Дейнеки с надписью: "Типовой тете Ане от постоялок". Раскрыл на 31 странице. Там на развороте женщины в мужских башмаках толкали вагонетки, несли в железных ящиках что-то тяжелое, стояли у станков, а Бог, пузатенький и плешивый, таращился на них с вопросом: "Куда ж это я попал?" Журнал, в котором был напечатан разворот, назывался "Безбожник у станка". Следующий разворот назывался "Без бога". Женщины в черных платьях и черных косынках стояли у колонн и сидели на стульях. Много их было, наверное, слушали лекцию о происхождении человека — ссутуленные, в мужских башмаках. Рядом мужик выпивший волтузил жену, и называлась эта тема: "Жизнь в господе боге".
Алина медленно перелистывала альбом, и всюду женщины в черных косынках, то босые и неприглядные, то в мужской арестантской обуви, поднимали, катили, тащили что-то надрывно тяжелое. Гордо и освобождение — в журнале "Безбожник у станка".
— О Господи, — сказала Алина.
Старухи повернулись к ней. Они уже выпили по три рюмки за упокой души рабы божьей Анны. В глазах их было что-то, похожее на радость. В морщинистых губах обозначилось отчетливое желание петь. В этой деревне хорошо пели.
Были эти старухи похожи на Дейнекиных женщин из журнала "Безбожник у станка", как двойняшки. Правда, Дейнекины были моложе и желали говорить речи.
Алина подумала о Дейнеке: "Осмысленно он это сделал?" А вдруг осмысленно, как свидетельство. Ее потрясло. Картинки ее пугали — нежная она была, хоть и произносила иногда всякие матерные слова. Рисунки превращали людей в дебилов, живущих от грубых знаний, грубых движений, в людей, надрессированных бить, кусать, — коротконогих, со сломанными носами, передаваемыми по наследству. Алина повела взглядом по лицам старух, большинство из них в молодости были красивыми и улыбчивыми. Вспомнила карточку Анны в сторожке, где были сняты курсы электродоения. Анна, глядя на эту карточку, приосанивалась: может быть, в ней пробуждалась на короткий миг памяти молодого тела и гордые принципы всеобщего счастья, не обремененные раскаянием. Не обремененные ничем. Только физическими движениями. Только взад-вперед...
По столу, по клеенке, шла маленькая злобная собачка с выпученными глазами. Собачка скулила, быстро-быстро клацала острыми зубками.
"Явилась", — подумал Василий Егоров. Бросил в собачку пясточку соли.
Собачка исчезла. Фоном для нее была ветчина.
Алина подошла к книжному шкафу, поставила рисунки Дейнеки на место, взяла оттуда альбом с его живописью и раскрыла, прислонясь к стене.
Под мостом по льду шли в бой мужчины в пропотевших осклизлых и заскорузлых одеждах. Шли в бой женщины в мужских башмаках и черных косынках. По мосту над ними в обратную сторону шли раненые и потерявшие цель. Женщина с широкой спортивной спиной и странным оскалом держала в руках сомлевшего мальчика, она не прижимала его к груди, как это сделала бы мать, она держала его на весу, брезгливо, как увядшую охапку водяных лилий. Может, боялась, что сонный мальчик описает ее крепкий высокосортный бюст. Эта же спина на следующей странице была приделана к крепкозамешепному керамическому заду. В руке спина держала мяч. Мяч среди крепких, хорошо обожженных тел был уместнее мальчика.
И дальше на страницах женщины бежали, летели, стремились. Если в альбоме они были детьми огня, родились из него без участия поцелуев и Бога, то старухи в альбоме графики рождались прямо в черных косынках из суглинка или навоза, уже изможденные и в мужских башмаках.