Таково было начало этой великой дружбы, подобной которой я никогда не ведал ранее и не узнаю потом. Он был моей второй половиной, он заполнил великую пустоту во мне.
Кое-кто сразу же распустил грязные слухи, что мы были с ним любовниками, что мы любили друг друга как мужчина и женщина… Не верьте этому. Ни крупицы правды в этом нет. Я знаю, что есть такие мужчины, в ком боги смешали мужскую природу и женскую, так что у них нет нужды в женщинах, ни любви к ним, но я к ним не принадлежу и Энкиду тоже. Для меня союз мужчины и женщины — священная вещь, ее невозможно испытать одному мужчине с другим. Хотя они убеждают нас, что они достигают такого же блаженства с мужчинами, но, по-моему, они сами себя обманывают. Это не подлинное единение. Будь оно подлинным… Я-то пережил это настоящее единение в Священном Браке с жрицей Инанной, в которой живет богиня. Инанна тоже — моя вторая половина, хотя и таинственная и непонятная. У человека множество граней, как мне кажется, и он может любить мужчину совсем иначе, чем то, что он находит в союзе с женщиной.
Та особая любовь, которая может существовать между двумя мужчинами, существовала между Энкиду и мной. Она вспыхнула в нас, когда мы боролись друг с другом. Мы вообще о ней не говорили. Но мы знали, что она есть. Мы были одной душой, населяющей два тела. Нам почти не надо было вслух высказывать свои мысли, потому что мы угадывали мысли друг друга. Мы подходили друг другу. Во мне был бог. В нем была сама земля. Я снизошел с небес на землю. Он вырос из земли, поднявшись вверх к небу. Место нашей встречи было посередине, в мире смертных людей.
Я дал ему покои во дворце, великолепные белостенные покои вдоль юго-западной стены, которые мы до этого оставляли для правителей и царей других земель. Я дал ему одежды тончайшего белого полотна и шерсти, я дал ему девушек, чтобы они омывали его и натирали маслами, и послал ему своих цирюльников и лекарей, чтобы они стерли с него последние следы дикости. Я пробудил в нем вкус к приправленному жареному мясу, сладким крепким винам, густому пенящемуся пиву. Я подарил ему леопардовые и львиные шкуры, чтобы он мог украсить себя и свои покои. Я делил с ним всех моих наложниц, ни одной не оставляя только для себя, я приказал сделать ему щит, на котором были выгравированы сцены из военных походов Лугальбанды, и меч, который блистал, как око солнца, и богато украшенный красно-золотой шлем, и копья с замечательно уравновешенным древком. Я сам обучил его военному искусству управления повозкой и метанию дротиков.
Хотя в душе его всегда осталось что-то грубовато-земное, однако он очень скоро приобрел внешность и манеры придворного. Он был полон достоинства, ловкости, мужественной красоты. Я пытался даже научить его читать и писать, но он поставил на этом крест. Ну что же при дворе очень много неграмотных людей благородного рода, и весьма мало тех, кто этими навыками овладел.
Если при дворе к нему и ревновали, то я, должно быть, этого не замечал. Может быть, в кругу героев и воителей и были такие, кто с горечью отворачивался, говоря за нашими спинами: «Вот он, царский любимчик, дикий человек. Почему он был избран, а не я?» Если так и было, то люди эти хорошо скрывали свои обиды и горести. Мне, однако, хочется думать, что таких мыслей не было, ведь Энкиду не потеснил ни одного фаворита. У меня никогда особенно и не было любимчиков, даже среди закадычных товарищей, как Забарди-Бунугга и Бир-Хуртурре. Они сразу увидели, что общение мое с Энкиду было совсем другого рода, чем то, что связывало меня с ним. В мире не было никого, равного ему. И не было дружбы, равной нашей.
Я абсолютно доверяя ему. Всю свою душу я раскрывал ему. Я даже позволил ему увидеть, как я уединялся и бил в барабан, сделанный из дерева хулуппу, который таким чудесным образом приводил меня к общению с богами. Он сидел возле меня на корточках, когда я исчезал в ореоле голубого света. А когда я приходил в себя, то моя голова покоилась на его коленях. Он смотрел на меня, словно видел, как от меня исходит некая божественная сила. Он касался моего лба и делал священные знаки кончиками пальцев.
Однажды он сказал:
— Ты можешь показать мне, как попасть туда, где ты был?
Я ответил:
— Конечно, Энкиду.
Но он никогда не смог туда попасть, как ни пытался. Мне кажется, потому, что он никогда не был благословлен божеством. Он никогда не почувствовал, как в душе его трепещут крылья, не видел искрящейся ауры, которая является первейшим знаком, что тобой овладели боги. Я часто разрешал ему сидеть подле себя, пока я бил в барабан, а потом катался по полу, находясь в божественном экстазе.
Там, где надо было работать — строить каналы, укреплять стены, выполнять любую работу, что посылали мне боги — Энкиду был со мной рядом. На священных церемониях он стоял подле меня, подавая мне священные чаши или поднимая на алтарь жертвенных животных — быков и овец — так легко, словно это были птицы. Когда наступали времена охоты, мы охотились вместе, и здесь он превосходил меня, поскольку знал животных так, как может их знать только брат по крови. Он стоял, закинув голову назад, ловя ноздрями воздух, а потом указывал в ту или иную сторону и говорил:
— Там лев. — Или: — Там слон.
И он никогда не ошибался. Мы снова и снова выходили на охоту в болота или степи, и не было случая, чтобы мы не взяли зверя. Мы вмести убили трех огромных слонов-самцов в большой излучине реки, и потом принесли их бивни и шкуры в город и повесили их для обозрения на фасаде дворца. В другой раз он смастерил яму, покрытую сверху ветвями, и мы поймали в нее огромного слона, которого потом привели в Урук, где он простоял, ревя и фыркая, в особом загоне всю зиму, пока мы не пожертвовали его Энлилю. Мы охотились на львов — черногривых и безгривых. Мы охотились на них с наших повозок. Энкиду бросал дротик в точности как я — одинаково метко правой и левой рукой. Говорю вам, мы были единой душой в двух телах.
Конечно, во многом мы были разные. Он вел себя куда шумнее и хвастливее, особенно когда ему случалось перепить вина, шутки его не отличались вкусом. Мне приходилось видеть, как он смеется над такими остротами, от которых и ребенок бы с неудовольствием поморщился. Что поделать, он был человеком, выросшим среди диких зверей. У него было свое достоинство, врожденное благородство, но это было не то благородство, которое присуще человеку, выросшему во дворце, и чьим отцом к тому же был царь. Мне было хорошо, оттого что Энкиду шумел и хвастался подле меня, потому что я был слишком серьезен, и мне от этого было плохо. Он делал мои дни светлее, но не так, как придворный шут, чьи остроты тщательно продуманы, а легко и естественно, как бодрящий прохладный ветерок в палящий день.
Он резал правду с подкупающей искренностью. Когда я взял его в храм Энмеркара, думая, что он будет поражен его красотой и величием, он тут же сказал:
— Ой, какой маленький и уродливый!
Этого я не ожидал. Позже я стал воспринимать великий храм моего деда глазами Энкиду, и воистину, он показался мне маленьким и уродливым, да еще он очень нуждался в ремонте. Но вместо того чтобы его чинить, я снес его совсем и построил новый, роскошный, в пять раз больше, на Белом Помосте. Это тот самый храм, что и теперь стоит там, и по-моему, завоюет славу в грядущих тысячелетиях.
Не обошлось без неприятностей. Когда я сносил храм Энмеркара, я рассказал Инанне, что собираюсь сделать, и она посмотрела на меня так, словно я плюнул на алтарь, и ответила:
— Но ведь это величайший из храмов!
— Тот храм, что был на его месте ранее, тот, что построил Мескингашер, был тоже величайшим храмом в свое время. А теперь его никто не помнит. В самой природе царей заложено стремление заменять великое величайшим, прекрасные храмы прекраснейшими. Энмеркар хорошо строил, но я буду строить лучше.
Она испепеляла меня гневным взглядом:
— А где будет жить богиня, пока ты строишь новый храм?
— Богиня живет во всем Уруке сразу. Она будет жить в каждом доме, на каждой улице, в воздухе над нами — так же, как сейчас.