Потом она сказала:
— Смотри, Гильгамеш! Твоя дерзость переходит все границы. Ты уже видел, к чему может привести мое проклятие. Я бы не хотела налагать его на царя Урука. Но если придется, Гильгамеш, я так и сделаю. Так и сделаю.
Я холодно ответил ей.
— И ты смотри, жрица! Твое проклятие может быть смертельным, но и мой меч — тоже. Говорю тебе, убирайся отсюда или я совершу возлияние в честь тени Энкиду твоей кровью. Перед лицом всех говорю тебе, Инанна, что распорю тебе живот.
Это был страшный миг. Разве кто-нибудь когда-нибудь осмеливался разговаривать с богиней в таком тоне? Я был одержим возбуждением; похожим на опьянение. У меня кружилась голова. Дыхание вырывалось с коротким свистом, сердце бешено колотилось.
Она смотрела на меня, широко раскрыв глаза.
— Ты безумен?
Я положил руку на рукоять меча.
— Так я и сделаю, Инанна, так я и сделаю, если придется. Теперь уйди.
Думаю, что мог бы убить ее тогда на глазах у всего Урука, если бы она посмела мне перечить. По-моему, она это тоже поняла. Она одарила меня последним взглядом, взглядом змеи, чье дыхание дышит ядом. Но я не дрогнул. Я вернул ей ее взгляд, огонь за огонь, лед за лед. Тогда она круто повернулась и резко зашагала со своими женщинами к храму.
Когда она скрылась из виду, руки мои расслабились, я шумно выдохнул, потому что был весь напряжен, как натянутый лук. Когда я снова успокоился, то повернулся к жрецу, который все еще держал кувшин с водой, и сказал: «Продолжим».
Он передал мне воду, и я вылил ее в могилу и произнес нужные слова. Потом я снял головную повязку и разодрал одежды, разбил ожерелье и браслеты. Тело болело, на глаза словно кто-то давил, в груди была страшная тяжесть, а кто-то словно стискивал меня за горло, так что я едва мог дышать. Это был конец обряда. Теперь путешествие Энкиду в подземный мир закончилось. Он ушел. Я остался один. Мука терзала мою душу. Я бросился на землю и в последний раз оплакал Энкиду. Потом плач прошел. Я успокоился. Я лежал спокойно, потом поднялся, не говоря никому ни слова. Собственными руками я замуровал могилу кирпичами, а жрецы забросали ее землей.
Во дворец я вернулся один. Весь тот день я в молчании сидел в самых дальних покоях, никого видя. Я вслушивался, стараясь услышать смех Энкиду, потоками заливавший дворец. Молчание. Я слушал не позовет ли он меня. Молчание. Я подумал, как это было бы — пойти сейчас на охоту, и представил себе, как поворачиваюсь к нему, чтобы взять у него дротик. А его возле меня нет. Я чувствовал по нему такую тоску, которую, как я уже знал, никогда нельзя будет утолить. Почему, подумалось мне, именно я был избран для того, чтобы пережить такую потерю? Потому что я — царь? Потому что моя жизнь шла от победы к победе, и сами боги стали мне завидовать? Может быть, Энкиду был дарован мне только затем, чтобы его потом отняли, может быть, таков замысел богов? Дать мне вкусить настоящего счастья, чтобы потом я узнал вкус настоящего горя.
Я был одинок. Что ж. Я был одинок и прежде. Но в тот день, в день похорон моего единственного друга, мне казалось, что такого одиночества я никогда раньше не ведал.
28
Говорят, что все раны врачует время. Может быть, хотя часто на месте ран остается безобразная толстая и сморщенная кожа. Один день перетекал в другой, и я ждал, что на том месте, где Энкиду был безжалостно оторван от меня, образуются шрамы. Я бродил по коридорам дворца и не слышал его смеха, не видел его крупного грузного тела, вразвалку бредущего по террасе, и думал, что скоро привыкну к его отсутствию. Но этого не происходило. Каждый день какая-нибудь мелочь напоминала, что его не было со мной и уже не будет.
Я не мог этого выносить. Я просто должен был куда-нибудь деться из Урука. Куда бы я ни посмотрел в Уруке, везде на улицы его падала тень Энкиду. В гуле толпы я слышал голос Энкиду. Не было места, где можно было бы укрыться от воспоминаний. Это было каким-то безумием. Это было мукой, сводившей с ума. Она пробиралась в каждый уголок моей души и делала бессмысленным все то, что когда-то казалось мне важным. Сперва то, что терзало меня и проедало мне кишки, казалось просто потерей Энкиду, но потом я понял, что настоящая причина моей муки лежала гораздо глубже: не столько смерть Энкиду меня терзала, сколько сознание самой смерти. Ибо я знал, что со временем я смогу примириться даже с потерей Энкиду. Я не был настолько глуп, чтобы думать, что эта рана никогда на зарастет. Но как мог я примириться с потерей всего мира? Как мог бы я примириться с потерей самого себя? Снова и снова я начинал думать об этом и отступал. Смерть придет, Гильгамеш, даже за тобой. Вот что ждало впереди, насмешливая черная маска смерти. И знание, что смерть неизбежна, лишала мою жизнь всякой радости.
Как и в день похорон моего отца Лугальбанды много лет тому назад, я почувствовал такой ужас перед смертью, что едва мог дышать. Я сидел на своем высоком троне, думая, что Энкиду умер и теперь бродит, еле волоча ноги, в том месте, где прах и пыль, одетый, словно птица, унылыми перьями, ужиная холодной глиной. Довольно скоро и я отправлюсь в это темное и мрачное место. Сегодня — царь в роскошном дворце, завтра — птица, хлопающая крыльями, — что же, такова судьба. Я вспомнил, что мальчиком дал обет победить смерть. Смерть, ты мне не противник! Так я хвастался. Я был слишком горд, чтобы умереть. Смерть была оскорблением, которого я не мог бы вынести, и я отвергал власть смерти надо мной. Но могло ли это быть? Смерть поразила Энкиду. Вне всякого сомнения смерть придет и за Гильгамешем в свой черед. Уверенность в этом лишала меня всякой силы. Я больше не хотел быть царем. Я не хотел совершать жертвоприношения и возлияния, чинить каналы и вести в бой войска. Зачем заниматься всем этим, если жизнь наша — вроде жизни тех зеленых мушек, что пожужжат-пожужжат несколько часов в сумерках, а потом погибают? Нам даются друзья, а потом этих друзей отбирают у нас. Тогда лучше вообще не иметь друзей? Размышляя таким образом, я пришел к мысли, что человеческие деяния вообще не имеют смысла, что в них нет ни ценности, ни цели. Мухи, мухи, жужжащие мухи — вот что мы такое, и ничего более, говорил я себе. Смерть — это великая шутка богов, сыгранная над нами. Какой смысл быть царем? Царем мух? Я не буду больше царем. Я убегу из этого города в пустыню.
Можно считать, что из города меня изгнал страх смерти. Я не мог более здесь оставаться. Я был опустошен. Охваченный страхом смерти я в одиночестве покинул Урук.
Я никому не сказал, куда ухожу. Я сам этого не знал. Я не предупредил, что ухожу. Я не оставил вместо себя временного правителя. Я не оставил указаний, что надо делать в мое отсутствие. Безумие правило мной. На рассвете я ушел, взяв с собой такой же маленький узелок, который я нес, убегая в Киш мальчиком.
Горе давило меня. Страх затаился во мне, словно ядовитая змея. Волосы мои были всклокочены. Я не позволял их обрезать с первого дня болезни Энкиду. Моей одеждой была львиная шкура и сандалии крестьянина. По-моему, никто, если бы встретил меня, не узнал бы во мне Гильгамеша-царя — таким одичавшим и перепуганным я выглядел. Я бы и сам себя не узнал, мне кажется.
Печально побрел я в пустыню, идя наугад, без цели, не ища дорог, только мечтая найти такое место, где я мог бы скрыться от гончих псов смерти.
Не могу сказать, куда я шел. Мне теперь думается, я пошел на восток к Эламу, в ту зеленую глушь, где впервые был найден Энкиду, словно я надеялся, что встречу там еще такого, как он. Потом я повернул к северу, к земле, называемой Ури, а затем, наверное, я повернул к западу, где живут люди племени Марту, а потом… не знаю. Я не замечал ничего вокруг. Я шел ночью и днем, спал, где придется или вообще не спал. Я шел, не зная, куда я иду, где я был. В одном я уверен: во время этих скитаний я все время пребывал за границами нашей Земли. Много раз, мне кажется, я подходил к границам мира, заглядывая через стены, окружающие мир, в те области, которые находятся за пределами этого мира. Может быть я не только заглядывал, может быть я заходил туда. Не знаю. Я был в безумии.