Были среди денег тети Гамер, с тремя посыльными отправленных в Баку, деньги, полученные за сказки, или не были, не известно. Известно только, денег было много и что Рафи не взял ни копейки. И хорошо сделал, что не взял, иначе Бузбулак с его высокими горами и невысокими холмами раз и навсегда перестал бы считать Рафи человеком. И сегодня Рафи никоим образом не мог бы оказаться здесь, среди бузбулакцев, хотя со смерти тети Гамер прошло лет двадцать пять, не меньше.
Рафи, съежившись, сидел в самом углу. Чаю не пил, не курил, не разговаривал. Лицо у него было бесцветно-серое, серую свою шляпу он так низко надвинул на лоб, что виднелись только глаза; глаза смотрели прямо перед собой, и если в глазах Рафи хотя бы теплился свет, значит, он был направлен назад, внутрь его существа: во взгляде же, устремленном куда-то в одну точку, вперед, не было даже намека на свет.
Рядом с Рафи сидел Нариман, сын покойного дяди Садыка. Мало что на свете так не подходит друг другу, как Нариман и сегодняшние поминки. Заметней всего отличало Наримана от остальных то, что он за всю свою жизнь в глаза не видел Бузбулака, и то, что за всю свою жизнь он в глаза не видел Бузбулака, написано было у него на лице. Часть сидевших здесь людей Нариман, вероятно, видел впервые, остальных же, скорее всего, узнал на отцовских поминках. И теперь, одного за другим, внимательно оглядывая собравшихся, он словно пытался определить, кто из них был на поминках его отца, а кто не был. Определить это было не просто, несомненно было лишь одно: большинство сидящих здесь — из Бузбулака; они даже внешне были чем-то похожи друг на друга. Бузбулакцев было человек пятьдесят, ученых и неученых. Некоторые, как и Рафи, давным-давно уехали из Бузбулака, другие лишь в прошлом или в позапрошлом году окончили институт и только еще приживались в Баку. Тут были и рабочие из Сумгаита, и спекулянты, круглый год торгующие на бакинских базарах… Трое же, видно, только утром приехали из деревни. И словно для того, чтоб напомнить, что здесь не что-нибудь, а поминки, они, будто заранее сговорившись, время от времени по очереди принимались громко плакать, вытирая глаза тыльной стороной ладони. По глазам видно было, что они устали и не выспались; по тому, как они сидели и как вели себя, видно было, что Бузбулак все тот же, а по их — потрескавшимся красным рукам можно было определить, что в Бузбулаке холодно по-зимнему и, может быть, уже лежит снег…
Твоя мать, Рафи, тоже умерла зимой. Ночью выпал снег — пушистый, мягкий — должно быть, это был первый снег. Снег выпал, но мороза не было холодно не было, Рафи. Наоборот, снег даже чуточку смягчил землю, и значит, могильщики не кляли покойную, не осквернили память ее матерщиной. Снег был словно хлопок: теплый, мягкий, он лежал и на гробу, что стоит всегда в нише мечети, перевернутый кверху дном, и те, кто, сперва узнав о смерти тети Гамер, видели потом, что гроба уже нет на месте, наверняка вспоминали и тебя.
За полторы тысячи — из тех денег, что ты не взял, Рафи, — заказали прекрасное надгробье, купили телку, прирезали ее, напекли свежих чуреков; принесли из чайханы большой самовар, — поминки были честь по чести; на тех поминках вспоминали и тебя, Рафи. Да будет всевышний милосерден и к сыну ее, говорили люди, да решатся легко нелегкие дела его. Обратимся к престолу вседержителя, — господь наш добр и мягкосердечен, — да отпустит он Рафи его прегрешения. Пощади, всеблагой, несчастного Рафи, избавь заблудшего от адских мук — не допусти, чтоб и на том свете сын разлучен был с матерью, мать с дитятей своим. Сделай так, чтоб не оскудевала в материнских сердцах любовь к детям, неблагодарным и недостойным! И все дружно произнесли: "Аминь!"
На поминках по тете Гамер бузбулакцы поручили Рафи заботам всевышнего, надеясь на милосердие его, но поручать человека заботам всевышнего — еще не значит простить его; пусть бог решает по собственному разумению, пусть сам определит, как ему поступить в этой в высшей степени непростой ситуации, но пусть только кара за муки матери — буде таковая последует от господа свершится где-нибудь подальше от Бузбулака. И еще — поручать заботам всевышнего человека, пребывающего в добром здравии, не обязательно значит сострадать ему, может, и наоборот, — проклясть, поскольку милосердие божие награда сирых и убогих, а также без вины виноватых или одолевающих в черные дни жизни непосильные для человека трудности, а Рафи, слава богу, жив, здоров и благополучен, сидит себе в Баку, а захочет, так и с профессорами схватится.
Только кто знает: может, Рафи и впрямь сражался тогда с бакинскими профессорами и, поручая его заботам всевышнего, бузбулакцы имели в виду и эту немаловажную сторону дела? И хотя Рафи не был ни сирым, ни убогим, даже очень возможно, что у него были тогда самые черные дни, что он одолевал непосильные для человека трудности и больше, чем когда-либо, нуждался в защите всевышнего? А может, Рафи и не был виноват, виновны были фашисты, те, что когда-то, захватив его в плен, запутали, сделали трудным такое простое дело, как поездка на похороны матери. (Возможно, Рафи стыдился, не хотел, чтобы это знали, может быть, просто-напросто боялся сказать об этом.)
А может, фашисты и ни при чем? Может, бакинские профессора виновны в том, что Рафи навсегда забыл дорогу в Бузбулак? Может то, что заставило Рафи схватиться с бакинскими профессорами, — такое бедствие для Бузбулака, что даже смерть матери — ничто по сравнению с ним?.. Да, причина была, и причина серьезная. Ведь матерью Рафи обижен не был, с Бузбулаком счетов не имел. (Если что, бузбулакцы обязательно знали бы.)
Так или иначе, дело это трудное, сложное, человеческому уму непосильное, и бузбулакцы, несомненно, выбрали верный путь, предоставив всевышнему распутывать запутанное, непосильное для человеческого ума дело, в котором запутан был Рафи. После поминок, когда все уже наелись и упились, осталось полно еды. Кроме того, оставалось около тысячи рублей, и после нового совещания почтенных стариков и старух деньги эти отдали слепому Джафару. У слепого Джафара был до той поры патефон, теперь он решил купить приемник. Расторопный бузбулакский паренек, только что демобилизовавшийся из армии, вызвался ехать в Баку за приемником. Взял деньги, уехал, и только его и видели.
Тогда было начало пятидесятых годов, теперь — конец семидесятых. Тетя Гамер говорила, что Рафи уехал учиться в тридцать пятом, и было ему тогда семнадцать лет. Если так, сейчас ему под шестьдесят. Он кандидат наук. Работает где-то в архиве, живет где-то в микрорайоне. Дом, во дворе которого раскинута эта палатка, далеко от его квартиры, намного ближе к центру. Выходит, на сороковины сегодня приглашены все живущие в Баку бузбулакцы.
Время от времени в одной из квартир слышался женский плач и причитания. Когда-то я был в этой квартире, давно, еще студентом. Привез из Бузбулака посылку — корзину фруктов. Сначала позвонил по телефону. Подошла она, покойная. И дверь потом тоже отворила она. Почему я никак не вспомню ее лицо?.. Я поставил корзину в прихожей, хотел идти — не отпустила. Накормила меня, разрезала арбуз… И стала расспрашивать о деревне — всех перебрала, дом за домом. Этот как?.. Как тот поживает? Бьет ли родник? Стоит ли та черешня?..
Стоит, соседка, стоит, в Бузбулаке все на своем месте. И вода бежит из родников. И деревья цветут каждую весну. Вода будет течь и через тыщу лет. И через тыщу лет будут по весне цвести деревья. Пусть не эти, другие — какая разница?.. Впрочем, разница есть. Она в том, что те деревья ничего не будут знать о нас. И другие птицы будут вить гнезда в их кронах, и другие стрекозы стрекотать…
Ты спросила тогда про нашу черешню, склоненную над крышей вашего дома. Может, помнила еще вкус ее ягод. Или помнила, как она цветет? А может, ты спросила про нее с особой целью? Хотела напомнить, что мы соседи, близкие соседи, настолько близкие, что наше дерево склоняется над вашей крышей, и я не должен стесняться, а есть все, что положено на столе. Но ты не знала, что я слышал, как летним вечером ты плакала на этой крыше под этой самой черешней. А потом? Что было потом? Потом ты добилась своего, выплакала родители не отдали тебя за того, кого выбрали себе в зятья, оставили дочери право на жизнь. Право легкой походкой пройтись по улице, громко говорить, смеяться. И право вскарабкаться на шелковицу, если вдруг захотелось ягод, и петь там, на верхушке дерева, если захотелось запеть…