Вирджиния Вулф
ЮВЕЛИР И ГЕРЦОГИНЯ
Оливер Бейкон жил на верхнем этаже дома, выходящего на Грин-парк. У него была там квартира; все стулья в ней стояли в точности как положено, стулья, обитые кожей. Диваны соответствовали размерам оконных ниш, — диваны, обитые штофом. Окна — три высоких окна — украшало сколько положено тюля строгого рисунка и узорного атласа. На буфете красного дерева в строгом порядке выстроились коньяки, ликеры и виски всех, каких положено, марок. А из среднего окна он мог любоваться блестящими крышами машин, запрудивших узкое ущелье Пиккадилли. Более центрального местоположения не придумаешь. И в восемь часов утра слуга приносил ему на подносе завтрак; тот же слуга разворачивал его пунцовый халат; длинными острыми ногтями он вскрывал письма и извлекал из конвертов толстые белые пригласительные карточки с жирно выгравированными на них именами герцогинь, графинь, виконтесс и прочих титулованных дам. Затем он умывался, затем пил чай с гренками; затем прочитывал газету при свете пылающего в камине электрического угля.
«Ты только подумай, Оливер, — говорил он, обращаясь к самому себе, — ты, чья жизнь началась в грязном замусоренном проулке, ты, который…» — и поглядывал вниз на свои ноги в безупречных брюках, на свои ботинки и гетры. Все на нем было безупречно сработано, скроено из лучшего сукна лучшими ножницами на всей Сэвил-Роу. Но нередко он разоблачался и опять становился маленьким мальчиком в темном проулке. Когда-то это казалось ему предметом мечтаний — продавать ворованных собак разряженным женщинам в Уайтчепел. И однажды он попался. «Ой, Оливер, — стонала тогда его мать, — ой, Оливер, сын мой, когда же ты одумаешься?..» Потом он пошел работать в лавку; продавал дешевые часы, потом отвез некий конверт в Амстердам… Тут старый Оливер, вспоминая молодого, довольно усмехался. Да, он неплохо заработал на тех бриллиантах; да еще комиссионные за изумруд. После этого он работал на Хэттон-Гарден, в комнате позади лавки, куда не допускались посторонние, в комнате, где были весы, сейф, толстые лупы. А потом… а потом… Он усмехнулся. Когда он жарким летним вечером шел мимо ювелиров, которые стояли на улице, толкуя о ценах, золотых приисках, алмазах, сведениях из Южной Африки, кто-нибудь из них обязательно прикладывал сбоку палец к носу и бормотал ему вслед: «Гммм» — всего лишь шепоток, всего лишь толчок локтем, палец, прижатый к носу, жужжание, пробегавшее по рядам ювелиров на Хэттон-Гарден жарким летним вечером… о, уже много-много лет тому назад! Но и до сих пор он чувствовал спиной приятное тепло — толчок под ребра, шепоток, означавший: «Вон глядите, молодой Оливер, молодой ювелир, вон он пошел». Да, он был тогда молод. А потом стал одеваться все лучше, и завел сперва выезд, а потом автомобиль, и в театре сидел сперва в бельэтаже, а потом в первых рядах партера. И купил виллу в Ричмонде, фасадом на реку, с красными розами на шпалерах, и мадемуазель каждое утро срезала розу и вдевала ему в петлицу.
— Так, — сказал Оливер Бейкон, вставая и потягиваясь, — так…
И остановился перед портретом старой дамы на камине и поднял руки.
— Я сдержал слово, — сказал он и сложил ладони, словно воздавая ей почести. — Я выиграл пари.
Так оно и было: он сделался самым богатым в Англии ювелиром; но его нос, длинный и гибкий, как хобот у слона, словно хотел сказать подрагиванием ноздрей (а казалось, что подрагивают не только ноздри, но весь нос), что он еще не удовлетворен, все еще вынюхивает что-то под землей, чуть подальше. Представьте себе гигантского борова на пастбище, где полно трюфелей; вот он выковырнул их из-под земли несколько штук, а чует, что чуть подальше есть и еще трюфель, крупнее, чернее. Так и Оливер постоянно вынюхивал в жирной почве Мэйфера еще один трюфель, самый крупный, самый черный, чуть подальше.
Ну так вот, теперь он поправил жемчужную булавку в галстуке, надел свое модное синее летнее пальто, взял свои желтые перчатки и трость, чуть враскачку спустился по лестнице и, то ли вздыхая, то ли принюхиваясь своим длинным острым носом, вышел на Пиккадилли. Ибо, хоть он и выиграл пари, разве не был он до сих пор человеком печальным, неудовлетворенным, человеком, ищущим нечто, еще от него скрытое?
Он шел немного враскачку, как раскачивается верблюд в зоопарке, когда шагает по асфальтовым дорожкам под грузом лавочников и их жен, жующих что-то из бумажных пакетов и бросающих на дорожку смятые кусочки фольги. Верблюд презирает лавочников; верблюд не удовлетворен своей долей; верблюду мерещится синее озеро за бахромою пальм. Так и прославленный ювелир, самый прославленный в мире, шагал по Пиккадилли, безупречно одетый, в перчатках и с тростью, но все еще не удовлетворенный, пока не дошел до маленького темного магазина, известного во Франции, в Германии, в Австрии, в Италии и во всех концах Америки, — до маленького темного магазина в переулке на задах Бонд-стрит.
Как всегда, он прошел через магазин молча, мимо четверых приказчиков — двух старых, Маршалла и Спенсера, и двух молодых, Хэммонда и Уикса, — которые встали навытяжку при его появлении и смотрели на него завидуя. Только движением затянутого в желтую лайку пальца он дал понять, что заметил их присутствие. А войдя в свой личный кабинет, закрыл за собою дверь.
Затем он отпер железную решетку, защищавшую окно, и открыл створки. Стали слышны голоса Бонд-стрит, далекий шум транспорта. Взметнулся свет рефлекторов в глубине магазина. Дерево за окном помахало шестью зелеными листьями — был июнь. Но мадемуазель вышла замуж за мистера Педдера с пивоваренного завода там же в Ричмонде, и некому было вдевать розы ему в петлицу.
— Так, — не то фыркнул он, не то вздохнул. — Так…
Потом он нажал кнопку в стене, и панели медленно раздвинулись, а за ними находились стальные сейфы — пять, нет, теперь уже шесть, все вороненой стали. Он повернул ключ, открыл один сейф, другой. Все они были обтянуты внутри темно-малиновым бархатом, во всех хранились драгоценности — браслеты, колье, диадемы, кольца, герцогские короны; и отдельные камни в стеклянных мисочках — рубины, изумруды, жемчуг, бриллианты. Надежно убранные, протертые, прохладные, но вечно горящие собственным, спрессованным в них огнем.
— Слезы! — сказал Оливер, глядя на жемчуг.
— Кровь сердца! — сказал он, глядя на рубины.
— Порох! — продолжал он и так встряхнул бриллианты, что они вспыхнули и засверкали. — Хватит пороху взорвать весь Мэйфер, взлетит прямо в небо, во-он туда! — С этими словами он закинул голову и испустил как бы легкое ржание.
Телефон на столе подобострастно зажужжал тихим, приглушенным голосом. Оливер закрыл сейф.
— Через десять минут, — сказал он, — не раньше. — И, сев за стол, поглядел на головы римских императоров, выгравированные на его запонках. И опять разоблачился и стал маленьким мальчиком, играющим в шарики в проулке, где по воскресеньям продают ворованных собак. Стал хитрым смышленым мальчишкой с губами, как мокрые вишни. Окунал пальцы в потроха, тянул их к сковородкам, на которых жарилась рыба, шнырял в толпе. Он был верткий, проворный, с глазами как облизанные камешки. А теперь… теперь… стрелки часов отсчитывают минуты — одна, две, три, четыре… Герцогиня Ламборнская ждет его разрешения войти, герцогиня Ламборнская, чьи деды и прадеды были пэрами Англии. И будет ждать десять минут, сидя на стуле у прилавка. Будет ждать, когда он соизволит принять ее. Он не сводил глаз с настольных часов в шагреневом футляре. Стрелка двигалась. Каждую секунду часы словно преподносили ему pate de foie gras[1], бокал шампанского, рюмку лучшего коньяка, сигару ценой в гинею. Часы громоздили эти подарки перед ним на столе, пока не отсчитали десять минут. А тогда он услышал в коридоре медленные, почти бесшумные шаги и шуршанье. Дверь отворилась. Мистер Хэммонд, вдавившись спиной в стену, доложил:
1
паштет из гусиной печенки (фр.)