— Здравый рассудок!
— Странное дело. То же самое предложил мне и Анкуце.
— Потому что другого спасения нет, парень!
— Если в конечном счете это спасение тоже не окажется иллюзией.
— До получения опровержений я верю в него!
— Тогда позволь и другим верить в то, во что они хотят!
— А ты, Штефан Корбу, знаешь, во что верят другие? Ты их видел вблизи, чтобы знать, что их развращает? Ты только что кричал на меня, что я не имею права обвинять их, потому что у них не осталось ничего, кроме иллюзий. У них осталось чтение библии и комментарии Георгиана, кулинарные рецепты Новака и речи Голеску о непобедимости Германии, рассказы Андроне о любовных похождениях Марии Терезы и сеансы спиритизма под руководством полковника Балтазара… Неужели это все, что нам осталось до конца войны?
— О, нет! — патетически воскликнул Корбу. — Еще нам остались, в порядке компенсации, воззвания, которые нас приглашает подписать Анкуце, или твои утопии об идеальном завтрашнем мире…
— Не смейся, Корбу! — Иоаким, оскорбленный, повысил голос.
— Я не смеюсь. Просто я, безграмотный в вопросах истории, прикидываю: что предлагают одни, что другие! И я тебя спрашиваю: не кажется ли тебе, что и эти самые красноречивые призывы к здравому смыслу, в сущности, есть те же самые наркотики? Правда, нет никакой радости в том, чтобы каждый день строить себе новую иллюзию, но мы обязаны или подштопать старые, или изготовить себе из ничего новые. Только это может нас спасти в мире, окруженном колючей проволокой, в который нас бросила судьба! Кому не во что больше верить, пусть изобретет для себя свою собственную иллюзию.
Иоаким не мог без сожаления смотреть на собеседника. Он взглянул на Штефана из-под нахмуренных бровей, и у него появилось такое чувство, что Корбу плетет паутину, но не для того, чтобы поймать других, а чтобы погибнуть в своих собственных сетях. Иоаким отложил нож, бросил очередную картофелину в котел и с каким-то ожесточением поднялся со своего места. Он подошел к Корбу, взял его руки в свои и спросил:
— А ты знаешь, Тимур, в какую пропасть тебя затягивают эти лживые соблазны? Я не спрашиваю тебя об иллюзии, которую ты выдумал для себя, но я знаю свою, и мне этого достаточно.
— Скрываешь? — язвительно улыбнулся Корбу.
— Нет! Готов ли ты выслушать меня и схоронить в себе все, что я тебе скажу?
— Я слушаю тебя!
Было похоже, что Иоакиму очень тяжело решиться на этот шаг. С трудом он собрался с мыслями и начал:
— Ну, хорошо, парень, я скажу. Было время, когда мои иллюзии нашли воплощение в женщине. Когда организм свыкается с голодом, когда теряешь всякую связь со своей родиной, когда лагерь отодвигает все потребности — физические и духовные, — твой интерес сосредоточивается на одном-единственном — на эротике. Я любил эту женщину как безумный, страдал бессонницей, потерял аппетит; я писал ее имя на земле и, просыпаясь ночью, разговаривал с ней. Я не находил себе места, если не видел ее хотя бы раз в день, не раз мне приходила в голову мысль умереть перед ней, чтобы она наконец узнала, что творится со мной, и чтобы самому излечиться от своего безумия. Я представлял себе, как она входит сюда, садится на стул, на котором сейчас сидишь ты, и, ничего не говоря, смотрит на меня. Но этого не случилось, и мне пришлось четыре раза в последний момент самому развязывать петлю на шее, чтобы понять, что иллюзии подобного рода — не что иное, как сладкая, но безжалостная отрава. Я окончательно излечился, хотя иногда мне кажется, что я все еще люблю ее и…
— Кого же, господи? — не выдержал Корбу.
— Жену комиссара, — пробормотал Иоаким.
Да, этого и следовало ожидать! Корбу давно должен был догадаться об этом. Он закусил губу, чтобы не закричать:
«И ты? Почему? Как все это можно объяснить?»
— Ты удивлен, не так ли? — продолжал Иоаким после некоторого молчания. — Я так и думал! Впервые я осмеливаюсь говорить кому-нибудь о ней. Может, я и сейчас люблю ее, только любовь стала спокойной, как течение реки. Я перестал сражаться с ее тенью, поэтому и ищу что-нибудь другое. Я должен верить во что-то иное, а не в эту абсурдную любовь, которая может привести меня только к самоубийству; меня уже начала захватывать новая правда о мире и о людях, которую я здесь открываю для себя. Почему ты так смотришь на меня? Может, считаешь меня сумасшедшим?
Но Штефан Корбу уже не слушал Иоакима. Он поднялся и молча направился к двери. Механически, как робот, открыл ее и пошел по коридору сам не зная куда…
Начальник лагеря проснулся с первым сигналом подъема. Как военный человек, он автоматически реагировал на все сигналы, связанные со службой. Тем более что отдохнул он очень хорошо, спал глубоким сном и без сновидений.
Девяткин тоже встретил новогоднюю ночь, но только не так, как остальные, по-своему. Он установил стол, что ему с одной рукой было не так-то легко. Положил один прибор для себя, другой для Антонины Кирилловны, третий для маленькой волшебницы Нади… Во время обороны Одессы он потерял левую руку, там же во время бомбардировки погибла его жена, о дочке он не знал, успели ли ее вывезти. Напротив приборов отсутствующих дорогих ему людей полковник Девяткин поставил по фотографии и по стакану рубинового вина. Стоя он прослушал по радио бой часов на Спасской башне, чокнулся со стаканами тех, кто отсутствовал и о которых он помнил всегда, потом осушил свой стакан до конца, а вино из двух других, по обычаю, вылил на пол. Затем погасил свет и лег. И это все.
Утром он проснулся с ощущением, которое стало теперь постоянным, что у него занемели пальцы левой руки. Инстинктивно потянулся правой рукой, чтобы растереть их, но тут же все вспомнил. Правая рука неуклюже повисла в воздухе. Он невольно закусил губу и выругался сквозь зубы. Некоторое время оставался в кровати, обеспокоенный, что солдат, назначенный помогать ему, не подает никаких признаков жизни, но затем вспомнил, что позавчера сам отпустил его на день съездить в Горький в госпиталь повидаться с братом, который недавно был ранен под Сталинградом.
Девяткину нравился белесый утренний свет, проникавший через замерзшие окна. Мысленно он перенесся в далекие, но незабываемые степи родной Украины. Словно в зеркале, перед глазами проплыли мельчайшие детали, отчетливые и реальные… Голова жены на его груди и тоненькая Надя в длинной ночной рубашке, стремительно ворвавшаяся в их комнату, чтобы поздравить с Новым годом, ленивое потягивание еще сонной Антонины Кирилловны, надувшаяся Надя, которой не дали протиснуться на постели между ними, потом сражение подушками (ему всегда приходилось признавать себя побежденным) и забавный попугай, который все кричал:
— Дай мне рубль! Дай мне рубль!
Нет, подобного рода воспоминания никак не способствуют залечиванию душевных ран.
Под окнами как раз проходил наряд для смены караула. Волшебное зеркало разлетелось вдребезги, как от оглушительного взрыва. Рассеялось волшебство, замерли все голоса. Хрупкие образы прошлого стерлись суровой действительностью — колючая проволока и за ней застывшие глаза тысяч пленных.
Может, среди них находится и тот, кто лишил его левой руки, или тот, кто убил его жену, или тот…
Девяткин отказывался верить, что и Надю постигла та же судьба. Мысль, что она жива, ни на минуту не оставляла его и все крепла, и он ни за что на свете не дал бы ей умереть.
Фотографии стояли на том же месте на столе, возле пустых тарелок и бокалов. Он протянул руку и взял фотографию дочки, внимательно вгляделся в ее большие, продолговатые глаза и с жаром громко проговорил:
— Ты должна жить, Надежда Федоровна! Должна, моя дорогая! Ради всего, чего не успел я…
Он почувствовал, как волна жалости и гнева захватывает его. Он ненавидел свою неполноценность, ненавидел пленных, ненавидел все, что включают в себя понятия «война» и «враг». В этот час он предпочитал бы идти вперед под порывами снежной бури, под грохотом бомб и треском пулеметных очередей. Он предпочел бы вместе с солдатами ползти по снежным сугробам, прокладывая путь к вражеским линиям, и рваться все дальше вперед. Он предпочел бы переносить голод, холод, бессонницу, ранения, сражаясь на любом участке фронта, готовый отдать в любую минуту жизнь, но не отступить.