Грузовик летел с огромной скоростью. Он, как обычно, вез в Березовку продовольствие для лагеря: ящики с маслом, рыбные консервы, бочки с солениями, подсолнечное масло, непромокаемые мешки с яичным и молочным порошком, муку, сахар, папиросы, гречку и пшено. Для людей едва нашлось свободное место в кузове.
Голеску сидел, прислонясь спиной к мешкам, которые при любом подскоке готовы были свалиться на них. Остальных комиссар посадил перед собой, чтобы лучше наблюдать их реакцию.
Штефан Корбу, казалось, дремал, опустив голову на колени, временами он вздрагивал, словно пробуждаясь от кошмарного сна. Ему трудно было обрести самого себя в новой, не угрожающей опасностью ситуации, и поэтому он грустно поглядывал на Молдовяну из-под бровей.
После того как командование в Горьком решило из беглецов оставить в Березовке только Штефана Корбу, тот, перед тем как влезть в машину, спросил комиссара:
— Что думаете делать со мной?
В ответ Молдовяну достал из полевой сумки пачку бумаг, перевязанных веревочкой, и, не говоря ни слова, протянул ему, внимательно смотря в глаза.
— М-да! — пробормотал Корбу, поняв сразу же, что речь идет о письмах, адресованных Иоане, которые он спрятал в подвале госпиталя. — Значит, нашли!
— Будете опять работать в госпитале, — уточнил комиссар, не обратив внимания на слова Штефана Корбу. — А что касается антифашистского движения…
— Нет! — не дал ему договорить Корбу. — Не хочу работать в госпитале.
Только при мысли, что он должен встретиться с Иоаной, как-то объяснить происшедшее, ибо теперь они оба знали, через какие муки прошла его душа, он готов был провалиться сквозь землю.
— Пожалуйста! Вы вольны делать то, что считаете для себя нужным.
— Мне хочется работать вне лагеря. В лесу, на дорогах, где угодно.
— Хорошо! Пусть будет так, как вы хотите. А что касается антифашистского движения, точнее, вашего сознания, спасения которого вы просили у трибунала, то я полагаю, что это вы сможете сделать сами. Разумеется, я в вашем распоряжении в любое время. Думаю, и ваши старые друзья не станут вас избегать. Но не забывайте! Отвечать за ваше будущее будете вы, и только вы! Полезайте!
Он залез в кузов и молчал как камень, лишь появившаяся на глазах пелена говорила, как ему грустно.
Полковник Голеску сжался, как еж, и замер. Он смотрел прямо перед собой, через голову комиссара, не двигаясь, внешне безразличный ко всему окружающему, но явно возбужденный. Он все время покусывал черный, как головешка, ус. При выходе из здания трибунала Молдовяну успел поговорить и с ним.
— Ну, что скажете, господин Голеску?
— В вас чувствуется сила. Вы очень сильны. Я этого не ожидал.
— Даже и не думали о таком исходе?
— Не знаю. В любом случае для многих в лагере это будет тяжелым ударом.
— А для вас? — настаивал комиссар, не сводя с него глаз.
— Эх! — вздохнул Голеску, побледнев. — Что стоит мое мнение? Я человек маленький, господин комиссар, никому не нужен. Кто нуждается в моем мнении?
Молдовяну засмеялся, отчего полковник пожелтел еще сильнее.
— Жаль, господин Голеску! Я хотел бы видеть вас большим человеком, а между тем… Что поделаешь? Бороться с маленькими людьми никогда не нравилось мне. Значит… Пойдемте?
Разговор остался неоконченным, но ирония, проскользнувшая в голосе комиссара, все еще мучила Голеску.
Да и Балтазар-отец чувствовал себя не в своей тарелке, хотя понимал, что сын его теперь спасен от смерти. Он сидел, забившись в угол кузова, и делал вид, что очарован степью. Мрачный и несчастный, он часто вздыхал, будто все это через некоторое время ему запретят видеть неизвестно до каких пор.
Но комиссар понимал, что сердцем он в другом мире; любование природой было лишь предлогом для того, чтобы скрыть страдание. Может быть, в этом отношении Молдовяну и ошибся. Может быть, надо было настоять, чтобы лейтенанта Балтазара оставили в Березовке, хотя замена им Штефана Корбу огорчила бы комиссара больше. И в то же время как-никак они были отец и сын, может быть, их расставание станет нестерпимым для обоих. И комиссару стало жалко старика.
Он мягко положил руку на его колено, стараясь выразить этим простым жестом все свое сочувствие.
— Не надо так печалиться! — сказал он ему. — Я слышал, лагерь на Каспии лучше, чем наш. Другой воздух, другая атмосфера.
Балтазар-старший печально повернул голову к Молдовяну.
— Мне все-таки тяжело! — проговорил он едва внятно.
— Очень хорошо вас понимаю, — согласился взволнованно комиссар. — Честно говоря, и мне жаль, что так сложились дела.
— До сих пор мы никогда не разлучались.
— Увидитесь после войны. Она долго не продлится.
— Боюсь, как бы не натворил чего-нибудь. И тогда кто его спасет?
— Хотите, я напишу рапорт? — Во взгляде старика он увидел нечто похожее на любопытство с легким оттенком беспокойства. — Да, — продолжал Молдовяну, — я мог бы написать рапорт в управление лагерями. Описать им, как обстоят дела, и попросить переправить вас туда, на Каспий.
— О нет, — поспешно возразил старый полковник. — Зачем?
Столь быстрый ответ был не совсем понятен. В этот момент вмешался Голеску, показав еще раз, насколько жестоким он способен быть в своем циничном понимании внутреннего мира старого Балтазара.
— Он ни за что не бросит кухню, господин комиссар! — И Голеску странно рассмеялся. — Даже ради сына он этого не сделает.
Комиссар нахмурился, найдя замечание Голеску неуместным, хотя про себя подумал, что Голеску прав. Он знал, с каким необычайным рвением работает полковник Балтазар на лагерной кухне, и знал, что полковник сказал своим друзьям по секрету, что подпишет любую листовку и обращение, лишь бы за ним сохранили это место.
— Господин Голеску, несомненно, шутит! — проговорил примирительно комиссар. — Я думаю, у господина Балтазара совсем другие причины.
— Да, другие! — поспешил согласиться старый полковник, так как этот каналья Голеску затронул его самое больное место. Он все время боялся, что его снимут с должности главного повара. — Мы не очень друг друга любим, — торопливо добавил он. — Плохой у меня сын, Барбу. Он всегда смеялся надо мною за ту легкость, с которой я подписываю ваши листовки.
— Что ж, я только хотел предложить вам. Вы вправе решать, как поступить. — Однако комиссар был совершенно уверен, что полковник Балтазар более не заговорит об этом, и спокойно добавил: — Вы по-прежнему остаетесь шеф-поваром!
— Каждому свое! — неестественно рассмеялся Голеску.
Никто не мог объяснить причин странного блеска глаз Голеску и появления у него неожиданно хорошего настроения. После короткого выступления перед трибуналом в течение всей дороги до этого момента он куксился и казался недоступным. Теперь же он неожиданно бросился в другую крайность. Вот и пойми, что это за человек!
Комиссар внимательно, с надеждой взглянул Голеску в глаза. Ему, естественно, казалось невероятным, что судебный процесс мог настолько изменить этого человека, чтобы тот, приехав в лагерь, стал вдруг говорить в пользу советского гуманизма и в силу каких-то глубоких изменений превратился в борца за дело антифашистского движения. И в то же время ему очень хотелось, чтобы Голеску объективно открыл перед своими сторонниками всю правду, чтобы он не отравлял атмосферу в лагере своими абсурдными замечаниями по поводу судебного процесса. Но Молдовяну питал пустые иллюзии, поскольку хорошее настроение полковника объяснялось совсем иными причинами.
Между тем мастер на разного рода идеи полковник Голеску открыл для себя, что он может победоносно выйти из этого сомнительного дела. Содержание обвинительной речи и аргументы защиты не оспоришь. В любое время он готов был поклясться, что приговор звучал именно так, как его произнес председатель. С Новаком и Балтазаром-младшим они расстались перед зданием трибунала. Он попрощался с ними за руку, пожелал благополучно перенести плен там, куда их повезут. У него не было сомнений, что люди спасены. Русские в таких делах не играли в прятки. Балтазар-младший будет мечтать о своем на берегах Каспия до конца войны, а Новак продолжит вырезать женщин и святых из костей в Караганде. Так или иначе, они рады, что в их жизни произошли изменения. Решение трибунала придало новый смысл их жизни, и они с нетерпением ожидали, когда их посадят в поезд и отправят каждого своей дорогой. Странно, что Новак не сделал ни малейшего намека Голеску относительно списка, который полковник составил, а Балтазар с прежним цинизмом сказал своему отцу, в то время когда тот обнимал его: